Ознакомительная версия.
— Лесико, Лесико… жизнь моя!..
Припал губами к ее рту. И вдыхал, вдыхал, вдыхал в нее долгим поцелуем долгую жизнь — пока она не очнулась, не зашевелилась и не вздохнула прерывисто и тяжело под ним, под его молящими, возжигающими ее губами — так сумасшедшая забытая лучина в Новогодье поджигает хорошо вытопленную избу.
— Зашей мне рану!..
— Сей момент, царица моя…
Он огляделся. Далеко на берегу маячили, сбившись в беспомощную кучку, яматские воины, похожие на древесных черно-красных жучков-солдатиков. Игла, чтоб зашить рану. Где?! Откуда…
— Морской еж, — ее голос прошелестел подобно ветру, — попробуй, поймай морского ежа… И леска, в рыбацкой джонке должна быть леска… пошарь, найди…
Она опять потеряла сознанье. Он, осененный догадкой, засунул руку под деревянную лавку, вытянул в кулаке ком спутанной толстой лески. Еж! Где еж?! Тысяча живых тварей обитает в морях дивной Ямато. Он не рыбак, а матрос. Может, тут запрятана и сеть?! Ах, лавка, волшебная лавка, хитрая джонка. Вот она и сеть — о, порванная во многих местах, ничего, ведь ему нужно не всю, а лишь малый кусок.
Он оторвал клок от рядна, сплел нечто вроде сачка. Привязал к голому удилищу, валявшемуся на дне лодчонки. Закинул в море. Он древний рыбак. Он сейчас поймает себе и жене на ужин… тунца? Омара? А может, ядовитую ведьму фугу?
Жене… Разве она — ему — жена…
Он произнес про себя: “жена, жена” — еще и еще раз, до тех пор, пока само звучанье слова не стало казаться ему просто воздухом, порывом ветра, бессмысленным и родным, как неслышный ток крови по жилам, отдающийся в ушах, в сердце, в запястьях.
Он рванул сачок вверх. Морские твари бились, серебрились и прыгали в нем. О, цветные, красивые рыбки! Он не знает ваших яматских названий. Саседо-кэ, итураси, коту-нэ, ива-си… Рыбаки знают все. Они знают великий час лова. О Лесико, мы с тобою когда-то были рыбами в море… в широкой черной и прозрачной реке. Клянусь. Я помню это — кожей… чешуей…
Наряду с рыбками, ярко-красными, серебряными, изумрудными и круглыми, в сачке виднелся черный колючий шар. Иглы торчали во все стороны. Василий не знал, можно ли брать его голыми пальцами; обернул руку краем рубахи, подцепил, извлек.
Лесико открыла залитые болью глаза и снизу вверх глядела на него, на ежа, на белое Солнце в зените.
Ее лицо покрывалось на ветру быстрым, мгновенным загаром, розово и смугло блестели скулы, масляные капли выступали на висках, на ноздрях.
— Молодец! — кинула она ему. — И моряки умеют ловить ежей!
— Кому ж, как не морякам, их и ловить, — горделиво промолвил он, выдирая из ежа самую длинную колючку и с размаху забрасывая его, бедолагу, снова в пучину, — моряки — на все руки ловки…
Зубами прокусил он прорезь в пахнущей йодом игле. Вдел туда обрывок лески.
— Ну, Лесико-сан, закрывай глаза!.. зажмуривайся изо всех сил, молитву читай…
Он, сам молясь про себя, внутри, простыми и страстными, полубезумными словами: не дай, сохрани, убереги, прочь, прочь, стремительней, вон отсюда, боль, вон от моей любимой, — воткнул иглу в сведенные края раны и стал шить.
— Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его… Яко исчезает дым, да исчезнут…
— Ах, девочка моя, да ты ж так терпеть все умеешь… ну еще немного… ну еще… ну вот и все…
Шов вышел грубый, жуткий. О, какой же неистовый будет шрам. Белой извилистой застывшей молнией прорежет кожу, чуть выше локтя, на видном месте, ежели носить открытые, летом, платья. Где будут они с нею год спустя… век спустя?!..
— Все, — выдохнула она счастливо и легко. — Уф!.. легче родить…
— А ты… — у него враз пересохло в горле, — рожала?..
Тишина настала над морем, разлилась, потекла по их бьющимся под кожей жилам. Он напряженно ждал ответа. Она медлила — было ли ей что отвечать?
Солнце рьяно метало белые, золотые самурайские копья вниз, вбок, отвесно, вверх, заполняя победительной музыкой небесного воинства покорную, склонившуюся в благоговеньи Вселенную. Море задумчиво колыхало в прозрачных зеленых объятьях маленькую джонку, и Лесико повернула голову, поглядела на оплетенную лозой бутыль.
— Там точно вино, я чую запах, — сказала она нежно и очень тихо. Василий едва услыхал ее. — Возьми бутыль. Дай сюда. Дай мне глотнуть. Я так ослабела от боли.
Он послушно поднес бутыль горлышком к ее растрескавшемуся рту.
Она глотала прерывисто, как всхлипывала, пила долго и жадно — он испугался, не чересчур ли, не запьянеет ли она; и что то было за вино? Может, водка, настоенная на противном змеином яде, услада узкоглазых коротконогих рыбаков, чьи скулы и затылки блестели в мазках липкой чешуи?
— Отличное вино, — шепнула она, отрываясь от бутыли, — хорошее вино. Старое. Выдержанное. Я знаю в винах толк. Да, я рожала, Василий. Но я не помню, как это было. И где. И я не знаю, где мой ребенок.
— Как это может быть?..
Голос его пресекся. Он положил руку на ее кровоточащую, зашитую, еще не перевязанную рану. Струп подсыхал на палящем Солнце. Их лица обдувал холодный бриз.
— Война, — сказала она шепотом, сходящим на нет. И крикнула вдруг задушенно:
— Они вынули его из меня!.. Они… украли его, унесли! Они могли его убить, но я знаю, он жив! Какой огонь стоял вокруг меня… столбом… огромные столбы огня… И я, среди ужаса и огня, я могла тогда сгореть… вместе с ним… хорошо, если они его завернули в плащи, увезли, спасли… Я не знаю… я…
Длинные слезы текли и текли по ее вискам, стекали в вонючую воду на дне лодчонки. Василий поднял руку и коснулся ее щеки.
— Я так люблю тебя, — глухо, низко вымолвил. — Не плачь. Я хочу ребенка от тебя. Ты родишь мне ребенка. Слышишь?! Родишь. Ты молодая. Я молодой.
— Нет… никогда. Они все сделали так, что больше никогда!.. ведь я с кем только ни была там, в доме собаки Кудами… и ни одного разу… ни разу… а они все были со мной… со мной…
Она отвернула голову и затряслась в неудержимых, всесокрушающих рыданьях.
Он не успокаивал ее, сидел рядом, каменно, безмолвно.
Лодка качалась на волнах туда-сюда, туда-сюда, и бирюзовая вода горела и вспыхивала изнутри тысячью розовых и золотых, победных искр.
* * *
Мне надо натянуть на ноги валенки. Нет, сначала толстые шерстяные носки, потом валенки. И я пойду Тебя встречать.
Наша земля гиблая. Наши люди больные. Я стыжусь своего здоровья. Когда я задумываюсь над тем, сколько людей тонут теперь во лжи и ненависти — волосы встают дыбом. Да нечему дыбиться; коротка моя солдатская стрижка. Я солдат, я солдат этого Мукдена, этого Халхин-Гола. Я навидался по горло взрывов и разрывов.
Ознакомительная версия.