Но он уже ничего не слышал. Деловито отсчитав деньги из своего затертого бумажника, сунул их под пепельницу: «За текилу… И прочее!» — и пошел вон, легко раздвигая плечом теснившихся у стойки людей. Я вдруг испугалась, что он сядет за баранку «Газели» в крепком поддатии, поедет через всю Москву, и добром это не обернется. Видение аварии, со скрежетом лопающихся стекол и рвущегося металла, крови и криков прохожих было таким ярким, что я невольно взметнулась, собираясь его остановить, но тут же поняла, что делать этого не имею никакого права. Он мне больше — никто, а главное, для него никто — была, есть и останусь — я сама. Я осела, закрыв ладонями лицо.
— Вам плохо, Маша? — тут же подбежал гарсон.
— Нормалек, дорогой… Все о'кей! — хохотнула я — И подбрось-ка водочки…
Мне почему-то стало жалко щедро и продуманно накрытого стола, всей этой вкуснятины — от фаршированных молодых баклажанчиков и нежной зеленушки до колючих лап камчатского краба «а-ля натюрель», отваренных в присоленной водице, к которым Никита почти не прикоснулся. Впрочем, я тоже от волнения почти ничего не попробовала. На меня вдруг напал едун, и, потерев руки и пробормотав: «Не собакам же выкидывать?» — я стала жадно поглощать все подряд, стараясь ни о чем больше не думать. И пила гораздо больше, чем когда-либо себе позволяла.
Ко мне начали клеиться мужики, но я только поднимала глаза, и они тут же начинали запинаться и мяться и отваливали почти испуганно. Потому что, наверное, я смотрела на них так, что каждый понимал: этой девушке не до амуров. Когда перед закрытием ресторанчика припудривалась в дамской комнате, из зеркала на меня глянуло не лицо, а странно неподвижная, обесцвеченная до синеватой бледности, мертвая маска. Глаза были как тусклые ямы, и рот кривился в какой-то нелепой и стылой ухмылке.
Покидая «Якорек», я прихватила бутылку дорогого бордо, заботливо упакованное для меня в бумажный пакет. Я хотела, чтобы ночью мы с Никитой пили горьковато-красное вино, от которого не бывает тупого хмеля. Наоборот, от него чувствуешь себя неутомимой и сильной, как после переливания крови.
До дому я добралась с последним троллейбусом, бесстрашно пересекла густую темень парка, пронизанного отсветами фонарей с проспекта и одуряюще пахнущего палой листвой и грибами.
Двор был совершенно безлюден. Я присела на ступеньки у своего парадного, потому что возвращаться в свою квартиру никак не могла решиться. Я не хотела видеть эти идиотские красные ароматические свечи, которых некому будет возжечь у зеркала, новенькое белоснежное меховое покрывало на тахте, прикрывавшее черные шелковые простыни и две подушки в таких же черных наволочках с редкими абстрактными алыми фигурами, напоминавшими сплетенных в объятиях змеек. Постельный гарнитур назывался «Торжество любви». Торжествовать в одиночку я не собиралась.
Я столько готовила себя к этой ночи, что что-то во мне было заведено, как пружина, и все еще трепетало и ждало. Некоторое время я просто сидела, покуривая, и словно прислушивалась к себе. Неожиданно ночная прохлада как-то разом отрезвила меня, я вдруг совершенно осознала, в какое жалкое позорище сама себя опрокинула. И это было так невыносимо горько, что я откупорила бордо, протолкнув пробку в узкое горло бутылки веткой, которую отломала от опадающей сирени. Я пила вино булькающими глотками, как последняя алкашка. Мне надо было оглушить себя. Хотя бы на время.
Полностью забыть обо всем не удалось, но легкая игривая дымка, смягчив ночь, заколыхалась перед моим взором, и в лифт я вошла уже почти командирским шагом. Поднялась на восьмой этаж, допила вино, поставила бутылку у мусоропровода, икнула и решительно воткнула палец в кнопку звонка.
Терлецкий открыл не сразу: шел уже второй час ночи. Когда дверь наконец приотворилась, из нее сначала выскользнул прекрасный, как собачий бог, беломраморный молодой дог величиной с телка с глупыми и добрыми глазами. Следом за ним высунулся Терлецкий.
— Джордж, не смей… На место! — скомандовал он. Я и не знала, что у него есть собака.
Дог лизнул меня в руку и, шумно выдохнув, воспитанно и послушно ушел в квартиру.
Терлецкий был заспанный, с красной вмятиной от подушки на лице, в лиловом домашнем халате с капюшоном и босой.
Я нагло потрепала его по щеке:
— Привет, Терлецкий! Не забыл еще меня?
— Тебя забудешь! — ухмыльнулся он. — Ты представляешь, сколько сейчас времени?
— Плевать…
Он пригляделся ко мне.
— Что празднуем? Что случилось, Корноухова? — изумленно спросил он.
— Я… случилась! — твердо ответила я. — Тебе мало?
— По-моему, тебе нужен кофе, — сказал он рассудительно. — Боюсь, что это может быть весьма чревато. Для меня. Но что поделаешь? Заходи…
— Туда? — с деланным испугом заглянула я через его плечо в переднюю. — Нет уж, там я свое откувыркалась… Может быть, ты про все и забыл, но у меня впечатлений до сих пор — выше крыши!
— Слушай, чего ты хочешь?
Я пожала плечами, взяла его крепко за руку и произнесла тихо и очень серьезно:
— Иди за мной… И — молчи!
Он пошел.
…Проснулась я поздно, почти в полдень, одна. Солнце било косо сквозь окна, в форточку задувал ледяной свежачок, и я долго сидела на тахте на сбитых и скомканных простынях, зябко куталась в покрывало и тупо рассматривала свою спальню. В горло вазы с драконом кто-то из нас всунул пустую пачку от сигарет. Свечи на подзеркальнике оплыли до огарков, и застывший красный воск заляпал полировку и паркет уродливыми потеками. Мое бельишко было раскидано повсюду, но на этот раз срывала с себя все это я сама, а не Терлецкий. Илья был необыкновенно нежен, на себя прежнего вовсе не похож и все просил шепотом: «Не торопись…» Я плотно закрывала глаза, отчаянно пыталась представить, что это не он, а тот, для кого я готовила себя все эти дни. Ничего не выходило, и я грубо и нетерпеливо тормошила Терлецкого и что-то хрипло кричала. А потом просто постаралась ни о чем не думать и жадно и бесстыдно выжимала из своего трепещущего тела все, на что оно было способно.
Я хорошо помнила, что отправила Терлецкого к холодильнику, и он принес шампанское, которое я тоже предусмотрительно приготовила для нас с Никитой. Мы молча пили, передыхая, я капала из своего фужера ледяную влагу на грудь Терлецкого в густой шерсти, и он смешно подергивался и смеялся: «Не хулигань!»
Теперь я чувствовала себя совершенно пустой, как проколотый барабан. На котором я сыграла безумный траурный марш по несбывшемуся.
Никогда мне еще не было так паскудно и до воя одиноко, как в эти дни…