– Такую, как я?
– Ага. Скептичную.
Он пристально на нее посмотрел, и она с удивлением обнаружила, что нисколько не смущается. Ее пальто и рукавицы, уродливые туфли и толстые носки, чашка горячего кофе и анонимность защищали Элис от пронзительного взгляда.
Продавец потер подбородок костяшками пальцев.
– Я бы сказал, что дама, которая вешает на свои стены Одюбона, верит в Бога, но не обязательно религиозна. Она верит в свободу воли, но также и в существование естественной вертикали власти, в любой стае (простите за каламбур), в любом обществе. Знает о ней и принимает ее. Я бы сказал, что она способна в равной степени благоговеть перед природой и страшиться ее. Ум ученого, душа художника. Как я справляюсь?
Элис улыбнулась.
– Замечательно.
– Я не произвел впечатления. Вижу, плохо мое дело.
Он заглянул ей в лицо, в глаза, и она ответила пресным взглядом, не выказывая особых эмоций. Элис редко говорила с незнакомцами, но ей нравилась мысль, что можно играть любую роль, какую она пожелает, примерять маски и смотреть, какая лучше подходит: бизнес-леди, прибывшая на деловую встречу, импресарио оперной дивы, состоятельная ценительница искусства, любовница на пути к месту тайной встречи…
– Хм, – протянул владелец галереи, прищуриваясь. – Вы восхищаетесь не столько художником, сколько предметом его работ, верно? Что такого в птицах? Конечно, люди завидуют их способности летать, но тут что-то большее. Может, дело не только в способности летать как таковой, но и в том, что они могут улететь от чего-то? Угадал? Оставить проблемы позади, быть свободными от границ, от ожиданий, – он улыбнулся. – Признаться, я сам этому завидую.
В этом ли корень? Она полюбила птиц задолго до того, как ее стреножили физические ограничения. Она нашла бабушкин дневник по наблюдению за птицами в чемодане на чердаке, когда была такой, как Фрэнки. В ответ на ее расспросы отец перерыл коробки на полке у нее над головой и вручил ей маленький бинокль и пару справочников.
Она увидела своего первого лимонного певуна, когда ей было девять. Тот сидел один на пеньке ниссы в лесу, отбиваясь от комаров, целивших в бледную кожу у него за ушами. Элис оторвала глаза от книги, которую читала, и поразилась неожиданной вспышке желтого. Затаив дыхание, она выудила из кармана журнал, который всегда носила с собой, и сосредоточилась на том месте, где мелькнул певун. Ветерок пошевелил ветви, и Элис увидела ярко-желтые головку и грудь, горевшие, как лепестки подсолнуха, на фоне листьев; потом хвостик, белый как мел. Клюв у него был длинный, заостренный и черный, а мшистый зеленый цвет плеч являл собой смесь лимонной желтизны головы и тусклого грифельного оттенка маховых перьев. Его глаз поблескивал маленькой черной точечкой, каплей чернил на солнечном фоне. Никогда Элис не видела ничего более совершенного. В следующий миг певун исчез, и только ветка, на которой он сидел, все еще легко покачивалась, напоминая о нем. Элис открылось настоящее волшебство. Он был с ней, пусть всего несколько мгновений.
Огрызком карандаша («…только карандаш, – писала ее бабушка. – Карандашом можно писать даже в дождь…») Элис зафиксировала дату и время, место и погоду. Потом сделала примерный набросок, скорописью отметила окрас птицы и помчалась домой, не замечая, как дикая малина и ежевика оставляют на ее ногах кровавые полоски. В справочнике из верхнего ящика стола она нашла его снова: лимонный певун, или протонотариус, названный в честь писцов римско-католической церкви, которые носили мантии ярко-желтого цвета. Элис казалось абсолютно логичным, что нечто настолько прекрасное связано с Богом.
После она целыми днями пропадала в лесу, таская на плече миниатюрный бинокль, а на спине потертый рюкзак с пачками наполовину раскрошенных крекеров, бутылочками сока, побитыми яблоками и подтаявшими шоколадными батончиками. Она научилась быть терпеливой, научилась бороться со скукой, которая шла рука об руку с внимательным наблюдением. Она научилась видеть то, что не хочет быть увиденным.
Элис поставила пустую чашку на подлокотник скамейки:
– Возможно, вы правы.
Продавец довольно улыбнулся и кивнул:
– Я же говорил. Каждому свое искусство.
– Что вы знаете о Томасе Байбере?
Зачем ей вздумалось спросить? Может, потому что она подумала об Агнете, а думать о дочери, не вспоминая о нем, она теперь не могла.
– Байбер? Я знаю, что будь у меня хоть одна его картина, я бы не работал. Ни здесь, ни где-либо еще. Увы, мои карманы не настолько глубоки, да и не продается уже ничего. Все его картины в музеях, за исключением тех немногих, которые разобрали по частным коллекциям. В Нью-Йорке и Майами, кажется. Возможно, в Японии. – Казалось, ее вопрос сбил его с толку. – Не думал, что вы серьезный коллекционер. А еще уверяли, будто никогда не интересовались искусством.
– Не столько серьезный, сколько любопытный. Просто знаю имя. А о самом художнике толком ничего. Так он талантлив?
– Не то слово. Он был гениален.
Оглушающая волна поднялась внутри нее, и она закрыла глаза, стискивая пальцы в кулаки и ожидая знакомого удара более острой боли. Такой вариант не приходил ей в голову. Томас, которого она знала, застыл между тридцатью и сорока годами, уверенный в себе и неутомимый. Теперь ему было бы семьдесят с небольшим.
– Когда?
– Что когда? Ах, нет, я не думаю, что он скончался. Но двадцать лет назад он перестал писать. И с тех пор ни слуху, ни духу. Довольно загадочно, учитывая, что он до последнего был весьма плодовит. Но я понял! Вот почему вы спрашиваете о нем – из‑за птиц! Проверяли меня, да? Нет, я не возражаю. Кому охота работать с дилером, у которого нет ни знаний, ни опыта. А вы дока!
Настал черед Элис растеряться.
– Кажется, я не совсем понимаю.
– Ждите здесь. Я мигом.
Он бросился в магазин, и, заглянув в окно, Элис увидела, что он перебирает стопку больших книг, перелистывает страницы, ищет что-то под столом. Когда он снова вышел на улицу, под мышкой у него был огромный том «Искусство Томаса Байбера» под редакцией Денниса Финча. Он сел рядом с Элис, положил книгу на скамейку и принялся листать ее, пока не добрался до середины, где помещались цветные иллюстрации. Он зачитал ей один из параграфов:
В 1972 году творчество Байбера претерпело метаморфозу, но по-прежнему не вписывалось в рамки и не подчинялось никакому конкретному стилю… Здесь нет ничего хрупкого, мечтательного. Ни самому художнику, ни тому, кто смотрит на его работу, негде спрятаться. Все непосредственно и первозданно. Человеческие ценности волшебным образом переносятся на холст, смягчаются и оттачиваются, дробятся и собираются воедино. Хотя этим работам присущи определенные мотивы – часто встречается намек на воду, силуэт птицы – и повторяющиеся элементы, за исключением обращенной внутрь себя сложности, контекст, в котором мы их видим, никогда не повторяется от картины к картине. Эти работы объединяет ощущение потери, исчезновения, тоски (см. рис. 87–95).