Медленно шли годы. Иногда я продавал свои работы, но только в случае крайней нужды. Я хотел сохранить их все до одной, потому что это была моя память о людях, с которыми я встречался, местах, где я побывал, и девушках, которых я любил. Я, как всегда, рисовал мою собственную жизнь. Но никогда больше я не пытался рисовать Калани или что-нибудь связанное с моим детством. Они исчезли в глубинах моей памяти, как неразорвавшаяся торпеда.
В начале 50-х мои работы заметили. Мне предложили сделать небольшую выставку в частной нью-йоркской галлерее. Я долго перебирал свои картины, не желая расставаться с теми, что считал лучшими. Я купил по этому случаю новый костюм и сбрил бороду. Я чувствовал себя довольно глупо, торча там посреди галлереи, зажав в руке бокал с шампанским и выслушивая комментарии посетителей. К моему удивлению, они были большей частью похвальными, и вскоре в газетах появились крохотные заметки обо мне. Это был не великий успех, но все же я стал художником, устроившим свою персональную выставку.
Потом я получил заказ от одного богатого и влиятельного человека написать портрет его жены. Она была не красавицей, но худоба, резкость ее скул придавали ее лицу необычайное благородство. Она вышла замуж, когда ей едва исполнилось восемнадцать, и прошла с мужем все испытания; они жили и в убогой квартирке на Лонг-Айленд, и в многоквартирном доме в Нью-Джерси, пока он не преуспел в страховом бизнесе. На смену небольшой компании пришел синдикат, а спустя несколько лет он стал знаменитым мультимиллионером. Теперь он жил как лорд. Он появлялся на всех званых обедах и приемах и был близким другом некоторых высокопоставленных лиц в Вашингтоне.
Но его жену никто никогда не видел с ним рядом. Иногда его сопровождала дочь, но чаще всего — великолепная блондинка, более чем вдвое младше его, увешанная бриллиантами и одетая «от Кутюр».
Я знаю, что портрет был своеобразным способом откупиться, дать жене почувствовать, что он все еще заботится о ней. «И заставить ее помалкивать» — подумал я, когда мы впервые встретились с ней. Кроме того, я прекрасно понимал, почему он выбрал меня: я был дешевле, чем знаменитые художники, но он решил, что жена не заметит этого.
Она была прелестной женщиной с особенным, мягким очарованием, искренней добротой сердца. Она не желала, несмотря ни на что, видеть в других зло. Я полюбил ее и постарался вложить в портрет всю душу.
Я одел ее в зеленый с бронзовым отливом вельвет, подобно средневековой принцессе. Она высоко забрала волосы, и я акцентировал ее трагический рисунок скул и нос Нефертити. Я выбрал украшения из золота с изумрудами, и она получилась на портрете с гордо поднятым подбородком, высокая, прямая, стройная — женщина, знающая себе цену. Но контрастом к ее величественной позе были темные глаза, сиявшие теплотой и невинностью, какую редко увидишь.
Этот портрет стал краеугольным камнем моего успеха, хотя и не стал портретным живописцем. Он объехал многие музеи, и имя Джона Л. Джонса стало известным. Я даже прочел о себе в журнале «Тайм». Я тут же получил много предложений, но все отклонил, потому что наконец-то у меня были деньги, чтобы съездить в Европу.
Я пересекал Атлантический океан на корабле тем же путем, что приехал в Америку, только на этот раз у меня была собственная каюта во втором классе. Я, конечно, мог взять и первый, но это было бы сверх моих расчетов. Итак, я ехал домой. Я пробыл некоторое время в Париже, растягивая удовольствие от моего возвращения, и любовался тем, что не было разрушено войной. Я ходил по музеям и выставкам и пил красное вино в кафе на бульварах, наблюдая, как мир восстанавливается.
Когда я наконец сел на поезд, следующий на юг, я был похож на любовника, который не может дождаться момента, чтобы обнять свою возлюбленную.
Коте-де-Азур был, словно по волшебству, в точности таким, как я представлял его: именно так солте освещало зеленые холмы, и белые песчаные пляжи, и пинии, похожие на зонтики, и кедры, торчащие как пики в безумном голубом небе. Но это до тех пор, пока я не увидел Средиземное море. Тогда мне стал понятен «лазурный» цвет. Я был вне себя от восторга. Вот она — мечта художника, чудо вдохновения. Я остановился в маленькой гостинице на побережье, хозяйками который были две крестьянки: мать и дочь. Отец был рыбак, который уходил со своей сетью ночью в море и возвращался со свежим уловом, который тут же попадал нам на стол. Они были очень милыми людьми, простыми и терпимыми к чужестранцу в своем доме. Они были заинтригованы, когда увидели мой мольберт и поняли, что я художник и собираюсь нарисовать их. Я был захвачен этой жизнью, чистотой и неброской красотой, их пищей и вином, ясной погодой Средиземноморья.
Однако приехав сюда, я вновь стал вспоминать прошлое. Я сказал себе, что приехал рисовать. Но правда состояла в том, что я боялся найти здесь что-нибудь ужасное. Я боялся, что Нэнни Бил умерла, или убита на войне, или, может, вернулась в Англию. Я боялся, что вилла «Мимоза» принадлежит кому-нибудь другому и мне будет запрещено войти туда, тогда мои мечты останутся только мечтами. Но больше всего я боялся, что Джек и Арчер Кейн — владельцы моего дома.
Мне нужно было ехать туда. Чтобы знать мое прошлое. Узнать, жива ли Нэнни Бил, узнать всю правду о моей матери.
Я сразу нашел виллу «Мимоза», руководствуясь тем чутьем, что приводит кошку к родному дому за сотни миль. Я ехал на велосипеде по песчаной дорожке, ведущей на вершину холма. Мое сердце билось, как у гонщика Тур-де-Франс, когда я прислонил велосипед к ограде и позвонил в колокольчик, прикрепленный на железных воротах.
Садовник, крестьянский парень в голубой рабочей одежде, вышел на мой звонок и сказал, что дома никого нет.
— Я знал тех, кто раньше жил здесь, — сказал я ему, надеясь что-нибудь узнать. — Семью Леконте.
Его лицо просияло, я понял, что он рад услышать это имя.
— Но они давно не живут здесь, месье, — сказал он. — Мадам умерла, а ее муж, иностранец, и сын живут теперь где-то далеко, на тропическом острове. Я слышал, что они возвращались после войны, чтобы заявить права на наследство мальчика, но на виллу даже не приезжали. Это родной дом мальчика. Он здесь родился. Это разбило бы сердце Мадам Леконте, если бы она узнала, что сын пренебрег домом, который она так любила.
Я понял, что Малуйя была права. Было какое-то наследство, и Кейны наложили на него лапы. Я понял, что Джек изображал меня, притворившись, что он — Жан Леконте, и потребовал себе мое наследство. Я вздрогнул. Меня нисколько не заботили деньги. Я был жив, свободен и счастлив своим, особенным счастьем. Мне больше ничего не было нужно.