Вон он сидит, жует и смотрит на меня подозрительно. Наблюдательный… Впрочем, чему удивляться: изучил за столько-то лет. Да и не зря же он все-таки академик. Как-никак. Хотя полно, конечно, академиков совсем не проницательных, уж мне ли не знать.
Я ведь в девятнадцать лет замуж сходила — за академика Верницкого. Вернее, не сходила, а сбегала, поскольку произошло это совершенно вопреки родительской воле. Кроме того, глагол «сбегать» совершенно точно передает краткость действия: брак продолжался два месяца и двенадцать дней. Да и то…
Мама с Фазером были в полнейшем ужасе. Академик Верницкий мне в дедушки годился. А может, и в прадедушки. Бывал в доме, на даче. Смотрел на меня жадными глазами. Мне это льстило: такой солидный, известный человек, а влюбился в девчонку.
Напугавшиеся родители отказали Верницкому от дому. Подозревали его в том, что он то ли педофил, то ли плешивый карьерист. А может, и то, и другое.
Тогда я сбежала из-под родительского крова и вышла за него замуж. Он вообще-то очень боялся гнева президента Академии наук. Но надеялся, наверно, что все как-нибудь образуется.
Академик Верницкий казался мне очень забавным. С толстой и постоянно выпяченной нижней губой. С удивленными глазами за стеклами очков. Но главным двигателем событий было жгучее желание доказать себе и всем вокруг, что я могу быть привлекательной. Несмотря на пышные формы и прыщи на лице.
А через два месяца и двенадцать дней я проснулась в постели рядом с оглушительно храпевшим стариком и подумала: «Что это я здесь делаю?» Встала, оделась и ушла.
Ночевала несколько дней у Нинки, потом Фазер позвонил, спросил недоуменно: «А ты чего домой не возвращаешься?»
Ну я не стала ему говорить, что с первого дня ждала звонка и даже просила Нинку невзначай довести до сведения предков, где именно я нахожусь и как со мной связаться. Заранее и ответ приготовила на вопрос о том, почему живу не дома.
«Издеваться будете. Языком цокать и головами качать», — сказала я. Не сомневалась, что родителям такая фраза понравится. Ведь из нее следует, что родительское мнение для их дочери чрезвычайно много значит. Вот как переживает, бедолага. Растрогаются старики, мне с ними легче будет. Позиции немалые на этом можно завоевать. И, как я и ожидала, отец чуть ли не прослезился в трубку телефонную — я по дрогнувшему голосу услышала. Говорит: «Да что ты, доченька! Да ничего подобного! Мы уже с матерью договорились: ни слова упрека. Делаем вид, что этих двух с лишним месяцев не было». Я сказала тогда: «Смотри, отец. Пакта сунт серванда, договоры должны соблюдаться». — «Будут, будут соблюдаться, не сомневайся! Аб имо пекторе!» То есть обещает от всего сердца. Ну ладно, подумала я и вернулась.
Договоры соблюдались неизменно. Но ни я, ни родители не подозревали тогда, что все это оказались еще цветочки. Ягодки были впереди.
Мама ягодок не выдержала. Фазер, правда, не согласен, что мои приключения сыграли такую уж роковую роль. Или делает вид, что не согласен. «Ты не должна себя винить», — говорит.
Вон, сидит, смотрит напряженно. На лице написано: что еще она выкинет. Никого и ничего, кроме меня, в жизни у него, кажется, не осталось. Других детей нет, внуков нет и не будет. Работа ему осточертела, в институте давно заправляют другие люди, он только числится директором. С президентства в академии его турнули за диссидентство. Но и оно, инакомыслие это, его уже по-настоящему не увлекает, я же вижу. Глаза больше не горят, голос не звенит, не вскакивает он больше, как молодой, чтобы гневно, презрительно бросить властям предержащим свое обвинение — свое «жаккюз». Дежурно делает критические заявления, дает интервью иностранным корреспондентам. Но все это без страсти, без прежнего пыла. Так, по привычке, по инерции. Да и наука… какая уж там наука, математики, они же в молодости все открытия делают, после сорока уже все, привет горячий — мозги не те. А Фазеру уже и за шестьдесят перевалило. Одно время популяризаторством увлекался, но потом и к этому остыл. Ну написал одну «Занимательную математику», другую… Одну книжку «Математика для детей», еще одну похожую, под другим названием… Сколько можно?
Эх, жалко мне Фазера. Но и достает он меня иногда. Так достает своей заботой и плотной опекой, что начинает хотеться назад, к Верницкому. Ну, к условному Верницкому, буквальный, тот уже не у дел, Альцгеймер его одолел, в богадельне живет для слабоумных академиков. Ну, значит, еще куда-нибудь сбежать! Избавиться от этого инвалидного взгляда — нежного, жалкого, виноватого…
Тут Фазер решил меня огорошить. Говорит:
— У тебя появился кто-то?
Я фыркнула — а ведь еще считает себя тактичным человеком, высоким интеллигентом. А такие вопросы задает, причем неожиданно, без всякой артиллерийской подготовки. Хотела ответить дерзостью, но сдержалась. Пожалела. Ну переживает человек, опасается очередных вывертов моей богатой событиями личной жизни.
— Извини, что так прямо в лоб спрашиваю. Никакими фактами не располагаю, только вижу, что ты сильно изменилась… в последние несколько недель. И я имею в виду не только внешность.
Это он теперь оправдывается. Не надо, Фазер, не оправдывайся, мысленно говорю ему я. Знаю, знаю, ты из лучших побуждений. Но, может, лучше не надо? Ты нервничаешь. Но нервами делу не поможешь.
Рассмеялась — надеюсь, что натурально.
— Да нет, — говорю, — папочка. Все в пределах нормы.
«Папочка» — это у меня такое запретное слово, мощное оружие, которое тут же заставляет противника сдаться. После этого я могу делать с ним все, что хочу. Вот и на этот раз вижу: разомлел мой родитель, раскис, заулыбался глуповатой улыбкой. Восторг, значит. Любимая дочка нежное слово сказала.
Эх, знал бы ты, папочка.
Но вслух говорю:
— Ну что ты, ничего такого… так, развлекаюсь чуть-чуть… Ты же знаешь, я без этого не могу.
Фазер покорно похихикал. Не нравятся ему эти развлечения мои, ой, не нравятся. Если бы речь шла о чужой девушке, он бы считал их сугубо аморальными. Но про любимую дочь он не может позволить себе так думать. Ей, получается, можно. Но тревожит его это до судорог. Только виду подать нельзя. Вот и улыбается, как добрый олигофрен.
Чтобы все-таки что-то сказать человеческое, дать ему возможность посочувствовать, пожалеть единственную дочь, я сказала:
— Ну, и ты знаешь, в последнее время опять голова болит.
Отец обрадовался. Ну, то есть он и огорчился тоже. Но в глубине души он счастлив такому обыкновенному объяснению. Ах вот оно в чем дело, оказывается! Не какие-нибудь там опять чертовы ужасы, а нормальная, хоть и прискорбная причина — мигрень. Правда, у дочери и мигрень не совсем обычная, тоже со зловещим подтекстом.