Стас с Самоваровым сварили картошечки, и Стас очень удивился, обнаружив, что можно вкусно поесть, поджарив к картошечке лучку на масле. И разговоры шли приятные, во всём согласные, с воспоминаниями о совместной учёбе в школе милиции, о прямо-таки блестящем начале сыскной службы Самоварова, о том о сём, как бывает под водочку (политику давно сговорились не трогать ввиду ясных и невыразимых в допустимой терминологии взглядов на неё обоих). Коснулись женщин. Самоваров узнал, что торговец содой побивает потихоньку бывшую Стасову жену, а сам Стас время от времени посещает одну преподавательницу физики и разрядницу по спортивному ориентированию. Дама эта хоть и не требует от Стаса ношения шёлковых галстуков и замены «Шипра» отдушкой «Сикрет сервис», как другие, но на морду страшновата. Самоваров в ответ рассказал о приглашениях на чай и получил совет чаю не пить и выходить из трамвая, если в него начинает загружаться мамаша-хищница. Дошло дело и до работы. Цветнометаллический след очень вдохновил Стаса. Пусть не было никаких материальных следов и улик, Стас был уверен, что дело в бронзе, даже, может, стоит дать злоумышленникам спереть какую-нибудь малоценную скульптурку, нарочно выставив её из запасника в коридор, и лучше выбрать что-нибудь небольшое, чтобы ловимый милицией гад не стал пилить и резать произведение искусства. Тогда в пунктах приёма (все их, и нелегальные тоже, Стас знал) можно брать убийцу. Самоваров возражать не стал. Что ж, версия стройная. Зато пора засомневаться, наконец, в причастности Валерика в краже брошек.
— Чего ты слушаешь ту ерунду, что он плетёт! — обиделся Стас. — Он что, брат тебе? Внучатый племянник? Ты за него ручаешься?
— Нет, ручаться за него я не могу, — ответил Самоваров, — но я довольно близко наблюдал его в Афонине.
— А, Афонино, история умертвий! — вспомнил Стас. — Ну и что?
— То, что его рассказ об этой ночи гораздо больше похож на него, чем все твои байки о грабеже и уголовных дружках.
— Надо же, цаца какая, не может у него быть уголовных дружков! Он по ночам Вене-ров рисует! — не сдавался Стас. — А почему на замке нет следов взлома?
— А почему в квартире всё вверх дном? Он же там два года живёт, мог потихоньку вытащить всё, что надо, старуха и не сообразила бы, — доказывал своё Самоваров.
— А уголовные дружки? Навёл он их на квартиру, вот что, — не сдавался Стас.
— Да брось ты! Он в самом деле чокнутый на своей живописи, работает день и ночь. Я-то таких знаю. И его знаю. Да он бы не стал с такими заметными штуками возиться, с украшениями, которые старуха наверняка бережёт и перебирает. У неё масса картин, рисунков, драгоценный архив. Он как художник выбрал бы оттуда что поценнее и сбыл бы это коллекционерам. Чего проще! А тут куда-то надо с брошками-серёжками тыкаться, да ещё с такими редкими штуками, которые моментально в розыск пошли.
— А что, это мысль, — согласился Стас. — Надо, чтобы бабка картины пересмотрела. Наверняка он и картин натырил.
Самоваров понял, что Стаса не вразумить. Ничего, перетерпит Валерик, доказательств у него всё равно нет. Ну его, вечер портить не хочется, Стаса злить. А вечер кончался: определённо, та угольная чернота за окнами, что ещё пару часов назад была вечером, теперь стала ночью. Почти прекратился шум машин, вой троллейбусов стих, и даже крики во дворе и в парадном — дикие, то ли пьяные, то ли сумасшедшие, — больше не были слышны.
— Ночуй у меня, — решил Стас. — Из этого угла теперь до утра не выберешься.
— Да уж вижу, — согласился Самоваров.
Он не любил ночевать в чужих домах, подеваться было некуда. Стас уступил гостю тинейджеровский диванчик и стал себе раскладывать мудрёное сооружение, сыплющее поролоновой трухой. Самоварова не очень вдохновлял диванчик. Ещё меньше хотелось ему завтра плестись на проводы нетских экспонатов в Чёртов дом. Его мучили незаконченный ковчежец, да ещё мейсенская супница, покоящаяся ныне в коробке в виде восемнадцати кусков. И вот всё это должно было ждать, а проклятого любителя ископаемого золота надо было обслуживать вне очереди. Самоваров почему-то возненавидел эту странную выставку, хотя и понимал в глубине души, что просто ленится. Вдруг дикая мысль мелькнула у него в голове, мысль совершенно невозможная.
— Слушай-ка, Стас, — сказал он, — ты мне говорил про паренька вашего, того, что на Интерпол выходит и на компьютере сидит. Есть такой?
— Ага. Это он в Кей Джи Би сидит, или как там у них теперь называется. Он у нас начинал, а сейчас там. Хороший паренёк, но с приветом, вроде Валерика твоего, только сдвинутый на компьютерах. А что?
— Можно мне проверить одного человечка?
— Что за зверь?
— Наш директор, искатель новых форм работы, везёт всё более или менее ценные вещи музея на дом к одному типу. Вот каталог, смотри, какая рожа противная. Сезар Скальдини с Корсики. Это ему весь наш музей предлагают на блюдечке. Якобы выставка на дому. Бред ведь?
— Я не разбираюсь в том, какие бывают выставки, — отозвался Стас, — но жулья всюду полно. Что везёт-то?
— Золото чегуйской культуры, знаменитый киот купчихи Кисельщиковой, вещи Фаберже.
— Ого! Яйца? — оживился Стас.
— Да нет, яиц у нас нет, — вздохнул Николай, — но вещи недурные, из коллекции Юсуповых, из коллекции графини Шуваловой — и всё в том же духе… Папиросочница великого князя Павла… Александровича. Скульптурки из полудрагоценных камней на золотых постаментах — «Времена года». И вот всё подчистую вывозится к этому хрену.
— Любопытно. Давай фамилию, — согласился Стас.
— Весь каталог бери. Тут и фамилия, и, кажется, адрес, и фотокарточка анфас. Корсиканское чудовище. Большой любитель искусств. Владелец дивной виллы.
«Чего только не предпримет человек, чтобы не работать», — осудил сам себя Самоваров и стал оправдываться перед самим собой тягой к ковчежцу и супнице.
…Приснился Самоварову сон. Находился он на тесном незнакомом вокзале (какая-то водокачка, какой-то штакетник), и его снимали с поезда. Он не мог сообразить, что это за толпы с узлами и зачехлёнными парусиной чемоданами, что это за толстый доктор, который говорит кому-то: «Снимай его! Тиф!» — «Какой тиф?» — беззвучно и бессильно возмущался Самоваров, зажатый сильными руками, и увидел вдруг Настю Порублеву в невозможной пуховой шали под руку с Венедиктом Лукиричем, совершенно таким, как на фотографии (в мятой блузе и с лисьим понурым лицом)… «А! Так это Лукирича снимают! — догадался Самоваров. — Почему же меня волокут, а он улыбается? Это у него ведь тиф!» Самоваров дёргался в чьих-то лапах, но ничего сделать не мог, все уверяли его, что он болен, что его место в изоляторе, а Настя, очевидно, замещающая в этом сне девицу Шлиппе, положила голову на мятое сатиновое плечо авангардиста и гладит его блеклую жилистую руку. Самоварову почему-то было очень обидно. «Нету у меня тифа! Вот у того, в блузе, тиф!» — продолжал он кричать, но из его широко открытого рта нёсся, как из пасти ящерицы, шорох взволнованного воздуха. Вдруг он с ужасом ощутил страшную тяжесть на груди. «Да разве же это симптомы тифа? — пробудился ум Самоварова. — И Лукирич умер давно, в 1926 году. Разве я болен?» Подсознание, не слушая доводов рассудка, продолжало фабриковать дурацкие, до мелочей отчётливые видения вокзала, дыма, докторских усов, страшной боли в груди, пока, наконец, Самоваров не разомкнул слипшиеся от отчаянных слёз ресницы и не обнаружил себя на Стасовом подростковом диванчике под свалявшимся клетчатым одеялом — точно таким, какие обычно выдают в поездах. На груди его задумчиво переминался Рыжий, страшно тяжёлый для своего сложения (каждая лапа — как коровье копыто), и сосредоточенно наклонялся, заглядывая в лицо и дыша рыбой.
Бесконечные отвратительные сны на диванчике Стаса так доконали Самоварова, что на утренней летучке у Оленькова он. вяло реагировал не только на общие разговоры, но и на колкости начальства и спой адрес. А летучка была вполне ответственная — Оленьков впервые официально объявил о предстоящей выставке во Франции (про периферийный остров Корсику ни слова сказано не было). Он долго распространялся о жизненной необходимости международных контактов и музейном деле (Самоваров считал, что куда жизненно необходимее хороший ремонт), о якобы всемирном интересе к Метеку и грядущей славе Нетского музея. Музейные работники довольно равнодушно слушали директорский треск, зато одобрительно кивали приглашённые зачем-то представители Департамента культуры. Было их двое: юный, жирный, с женскими бёдрами, знаток международных связей и дама около пятидесяти лет в неизменном чиновничьем пиджаке. У неё были мешки под глазами и точёные ножки. Оба лица из департамента дружно восторгались будущей выставкой и призывали работников музея приложить все силы для осуществления проекта. Директор Борис Викторович Оленьков совсем отошёл от гриппа: он говорил громко и почти не в нос, бодро двигался и сыпал искры из глаз. Одет он всегда был лучше некуда, и непонятно было, как достигается такая щегольская элегантность то пуговички какие-то у нею особые па рубашке, то полосочки, то по галстуку посеяны микроскопические бурбонские лилии, то выскальзывают из-под манжета невиданные часы на массивном витом браслете. Самоваров всегда директору диву давался. Сейчас он разглядывал крой оленьковского пиджака и лениво гадал, огулял этот супермен даму из департамента или нет. Похоже, что огулял; как-то слишком согласно она моргала и слишком часто закидывала ножки одна на другую. Хотя не исключено было, что сама идея международного сотрудничества возбуждает её до озноба. Ещё больше одушевила собрание пачка блещущих обложками каталогов, внезапно, в самый выигрышный момент извлечённая Оленьковым из тумбы стола. Шум, ахи, судорожное листание хорошей бумаги были фальшивыми: Ася уже три дня бродила по музею и всем совала под нос каталог. В свою очередь, Оленьков не мог не похвастаться перед своими департаментскими покровителями таким шикарным изданием. Деланое оживление доставило Оленькову удовольствие; он устало улыбался в ответ на бурные выкрики восторга.