Деникин, сев за стол, казалось безучастно катал в пальцах цветные карандаши, ждал, пока Романовский закончит чтение. И только еле слышно посапывал, не спуская внимательного, напряженного взгляда с лица Романовского и терпеливо ожидая его реакции.
— Пристав! — воскликнул, не сдержавшись, начальник штаба. — «Выйдя на платформу, сел в поезд» — господин Кутепов в своем духе! Полицейский пристав! — Романовский закинул назад голову, его пушистые волосы колыхнулись.
— Оставьте, Иван Павлович. Судя по рапорту, он отстаивал наши с вами интересы.
— Сомневаюсь. Трижды сомневаюсь! Генерал Слащев тоже телеграфировал просьбу вызвать его в Ставку для доклада, а затем высказал глубочайшее огорчение, что его не пускают к главнокомандующему. Ни одному слову их не верю! И вас заклинаю. Поймите, нас окружают интриганы!
— От меня это уже так далеко, уважаемый Иван Павлович. — Деникин снова встал, прошелся и сел за стол. — Я принял решение и вас призываю: отрешитесь и в делах и в мыслях и, поверьте, вы сразу, как и я, почувствуете громадное облегчение. Мы с вами уже совершили свое. Потомки разберутся по справедливости, Иван Павлович, и воздадут по справедливости: богу — богово, кесарю — кесарево...
Романовский с удивлением смотрел на главнокомандующего. Он всегда был уверен, что отлично знает его. Однако сегодняшний Деникин, довольный мудростью своих решений и бесконечно уповающий на справедливый суд истории, — не обычный прагматик, а беспочвенный идеалист, — казался ему сейчас пародией на самого себя. Романовский верой и правдой служил боевому генералу и трезвому политику. Они не виделись менее суток, и он не понимал, когда, где и почему произошла эта метаморфоза. Романовский давно знал, что верхушка армии и флота настроена против него, что его считают виновником новороссийской катастрофы, что открыто раздаются голоса, грозящие ему смертью. Он понимал и реальность угроз — теперь, когда высокая должность перестала охранять его. Он надеялся, что его сможет охранить авторитет главнокомандующего, но сейчас он понял, что обречен — раз и сам Деникин публично отказывается от него. Деникин, судя по всему, действительно принял твердое решение. Ему становились неинтересны собеседники — даже из числа самых близких — и их мнения: у него было свое собственное, отлитое в чеканную формулу, неколебимое. Он останется верен ему до конца. Как все слабые люди, Деникин был фантастически упрям, прямолинеен и самолюбив. Романовский знал по опыту: теперь лучше всего, как он говорил про себя, сесть за его рояль и сыграть с ним в четыре руки простейший этюд, раствориться в нем, забыть в нем себя, сделать вид, что ни тебя, ни твоих проблем просто не существует.
Так Романовский поступил и на этот раз. Он перестал говорить, он стал слушать, погасил брезгливую улыбку, спрятал свои лукавые глаза, которые могли выдать его разочарование и растерянность. Впрочем, «пресимпатичный носорог», как звали иные офицеры главкома, ничего, судя по всему, и не заметил: в это время Деникин вдохновенно развивал идею созыва Военного совета под председательством старого генерала Драгомирова, который-де изберет преемника главнокомандующего вооруженными силами Юга России. («Почему Совет? Почему не приказ по армии?») В состав Совета должны войти командиры Добровольческого и Крымского корпусов и их начальники дивизий, половина («Почему половина?») командиров бригад и полков, а также коменданты крепостей, командующий флотом, его начальник штаба, начальники морских управлений; от Донского корпуса — генералы Сидорин, Кельчевский и еще шесть («Почему не пять, не десять?») генералов по их выбору; от штаба главнокомандующего — начальник штаба («Меня он уже не пошлет...»), дежурный генерал, начальник военного управления и персонально генералы Богаевский, Улагай, Шиллинг, Покровский, Боровский, Ефимов, Юзефович, Топорков и Врангель («Ты его последним назвал, а он — первый кандидат в твое кресло», — мимоходом отметил Романовский)...
— Что скажете, Иван Павлович? — спросил Деникин, наморщив лоб.
— Весьма представительное собрание. Наподобие Думы, — ответил начальник штаба с допустимой иронией. — Но я надеюсь, что уже не меня...
— Да, да, — поспешно перебил Деникин, подняв рыжеватые брови и скрывая неловкость. — Штаб Ставки будет представлять генерал Махонин.
— И отлично, Антон Иванович! Признаться, я чрезвычайно устал в последние дни и очень признателен вам за предоставленную мне полную свободу действий, за право распоряжаться собой по собственному желанию.
— Взять ружье и в строй? Нет, нет, Иван Павлович! Я верю: ваш трезвый ум и способности военачальника еще нужны станут России.
«Когда? Какой России? — осердясь, подумал Романовский. — Опять «пресимпатичного носорога» потянуло на тронные речи. О чем он говорит? На что надеется?» Но возражать не стал, а, наоборот, стал кивать и поддакивать в том смысле, что никогда не перестанет числить себя генералом русской армии и судьба, видно, идти им вместе до конца с командующим, чтобы вынести все, что уготовано господом богом и коварной дамой, именуемой историей. Затем Романовский сделал попытку откланяться и уйти, но Деникин задержал его и в качестве первого векселя на дальнейшее сотрудничество, в знак особого доверия, предложил обсудить еще один документ, имеющий в настоящем и будущем немаловажное значение. Деникин попросил Романовского быть внимательным, достал из бювара лист александрийской бумаги и начал читать медленно и отчетливо:
«Многоуважаемый Абрам Михайлович! Три года российской службы я вел борьбу, отдавая ей все свои силы и неся власть, как тяжелый крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил успехом войск, мною предводимых. И хотя вера в жизнеспособность армии и в ее историческое призвание мною не потеряна, но внутренняя связь между вождем и армией порвана. И я не в силах более вести ее. Предлагаю Военному совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование. Уважающий вас...» Подпись. — Деникин положил бумагу, снял пенсне и поднял глаза. Сказал: — Какие у вас соображения? Одобряете ли текст моей телеграммы генералу Драгомирову?
— Вполне! Каждое слово.
— Я так и думал. Вот что значит долгая совместная работа рука об руку. Не так ли?.. Поэтому я и приказал отослать телеграмму.
«Все, — цепенея от злости, подумал Романовский. — Я для него больше не существую, post faktum он ставит меня в известность, и тут не просто деникинская всевечная фарисейская мягкотелость, но и дальновидный прицел: ни при каких условиях не потерять соратника, задержать его при себе на всякий случай. Но я не Петрушка, милостивый государь, мною нельзя тешиться, а натешившись вдосталь, кинуть в угол. Я не позволю этого, никому не позволю».
— Я одобряю документ, ваше превосходительство, целиком, — сделав над собой усилие, сказал Романовский обычным, чуть вызывающим, чуть насмешливым тоном, который в немалой степени и способствовал его славе мудрого интригана. — Тут уж ничего ни прибавить, ни убавить. Да и поздно, как вы сами понимаете. Завтра поутру мне, по-видимому, предстоит встреча и работа с генералом Махониным. Разрешите оставить вас?
— Вы будете у себя, Иван Павлович?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Ну, разумеется, разумеется. Идите, пожалуйста.
Романовский пристукнул каблуками и вышел, надменно подняв красиво-неприятное умное лицо: он умел отлично демонстрировать свои даже самые малые победы и скрывать любые, даже самые трагические свои поражения...
Оставшись один, Деникин с чувством некоторого облегчения походил по кабинету и послушал море. Затем, присев к массивному столу, принялся сортировать бумаги, отбирая и откладывая наиважнейшие на утро, как всегда делал это перед сном. И тут припомнил, что и не ужинал: отвлек его фон Перлоф, потом затянувшаяся беседа с Иваном Павловичем. А до этого тревожные мысли и среди них одна — она точно больной зуб рвала голову. Привалившись к спинке кресла и вытянув ноги, принял излюбленную свою позу для полного отдыха. Потом вдруг вскочил, морща лоб, и снова зашагал от окна к печке и обратно, меряя комнату по диагонали. Какие-то сумбурные мысли вились, сталкивались и уходили, какие-то лица, эпизоды, фразы каких-то людей роились, не складываясь в единую картину, мешая друг другу и взаимно уничтожаясь. И вдруг, как озарение, возникло воспоминание — четкое, точно на фотографии.
… Это было в счастливое время побед, триумфального марша, парадов и молебнов в отвоеванных у большевиков городах, время московской директивы. Он отдал приказ о переходе в общее наступление от Волги до румынской границы.
... Торжественный парад по случаю побед приказано было устроить в Харькове. Деникин шел вдоль нескончаемого фронта войск. Солдаты, прибранные и накормленные к церемонии, казались ему суворовскими чудо-богатырями, офицеры глядели с обожанием на командующего. И он сам себе казался молодым и сильным, ноги несли его вперед легко, словно они и не касались булыжной мостовой, а вся свита — целая толпа приближенных генералов и офицеров, представители союзнических военных миссий, дипломаты и министры, депутация города, — почтительно приотстав, держалась позади, будто сознательно отдавала ему все почести и всю славу вождя и победителя, любимца армии, спасителя трона и империи. Деникин в тот момент видел себя со стороны — боевой генерал в распахнутой, развевающейся шинели, он летел навстречу своим героям воинам. День был солнечный, ясный, теплый. Дружно перекатывалось громовое «ура». Бухал сводный оркестр. И все звуки словно низвергались с неба, торжественные, как хорал.