Комната сияла огнями, отражавшимися в обнаженных женских плечах, Из концертного зала доносились звуки медных инструментов и удары турецкого барабана, аккомпанировавшие голосам певиц. Превенкьер первый раз присоединился к знаменитой «ватаге». Он был новым гостем и самым важным. Банкир угощал своих новых знакомых и, судя по цветочному убранству столов, как и по изысканному меню, обнаруживал царскую щедрость.
Он сидел между Жаклиной и госпожою де Рово, а против него поместились госпожа де Ретиф и госпожа Варгас. Этьен любезничал с госпожою Тонелэ, тогда как полковник и Томье разговаривали между собою вполголоса, по-видимому, не слушая острот коварного Машруа, который избрал своей мишенью фотографа-любителя. Что же касается Варгаса, то он, по привычке, обедал врозь со своей женой. Они решительно не ладили ни в чем, но тщательно соблюдали общие интересы. Супруги мирились с браком, не уважая ни единого из его обязательств, и терпели супружеский союз, лишь бы от них не требовали совместной жизни.
Варгас отлично знал, что его супруга благоволит к Равиньяну. Однако он щадил советника, потому что в финансовых делах нельзя отрекаться от столкновения с правосудием, а в такой передряге короткость с членом суда дело нелишнее. Заручившись подобной протекцией, можно не бояться исправительной полиции. Что касается до молодого Берн штейна, то он расцветал под взглядом госпожи де Рово, которая сидела, как-то подозрительно скривившись; очевидно, ее ножка под столом подавала сигналы любовнику.
Госпожа де Ретиф была молчалива, но ее глаза говорили, и с самого начала обеда она кидала на Превенкьера многозначительные взгляды. Однако он, по-видимому, нисколько не был ими взволнован. Его речь лилась плавно, отличалась необыкновенной ясностью. Этот человек усвоил английские привычки, и четыре года, проведенные им в Африке, как будто совершенно преобразили его нравственный облик, не исключая даже и темперамента. Люди, близко знавшие Превенкьера до отъезда, как Кретьен и Тузар, не узнавали его, точно бывшего приятеля им подменили.
— Удивительно, — говорил полковник, — чтоб человек мог так всецело примениться к новой среде, как сделал это наш друг. В былое время я знавал добродушного Превенкьера, который жил весело и не утратил еще всех жизненных иллюзий. Теперь же я нахожу перед собой Превенкьера практика, утилитариста, пресыщенного любовью и прямо-таки резкого, как шеффильдский нож. Неужели он тот же самый?
— Да, полковник, тот же самый, но с прибавкой четырех лет разочарования, борьбы и размышлений в виде своего актива. Превенкьер, которого вы знавали, был наивный субъект, веривший в добро, великодушие и добродетель, а теперешний не верит ни во что, кроме своей пользы, вот и все.
— О, о! — закричали вокруг стола.
Африканец обвел сидевших своими холодными глазами, как будто заглядывая в совесть и измеривая честность пирующих с ним людей. Потом он принялся хохотать.
— Я спрашиваю себя, почему вы протестуете, господа? Ведь вы думаете совершенно, как я, но только не сознаетесь в этом ради приличия. Все вы, собравшиеся тут, — свободные умы, твердо решились брать от жизни только одно хорошее и отбрасывать все, что она доставляет дурного. И так вы намерены поступать до тех пор, пока для вас это будет возможно, то есть до тех пор, пока вы останетесь молодыми, красивыми, богатыми. Не могу сказать вам, чтобы вы были неправы. Ведь что такое наша жизнь, как не придуманная нами иллюзия счастья? Однако, вглядевшись поближе, человек теряет и эту иллюзию, а суетится лишь ради того, чтобы избежать скуки, этой язвы пустых душ и бича незанятых умов. Нашу суету принято называть удовольствием. Пока вам удастся убедить самих себя, что это удовольствие лучше спокойствия и размышления, все пойдет прекрасно, и вы будете последовательны относительно самих себя. Кроме того, поневоле надо думать, что вы правы, потому что каждый завидует вам и при виде вас заурядные мужчины и масса женщин восклицают: «Вот счастливцы!» Все на этом свете относительно, и, если вас считают счастливыми, значит, вы счастливы.
— Если б я был уверен, что господин Превенкьер не смеется над нами, — возразил Томье, — его рассуждение удовлетворило бы меня в достаточной степени. Если не требовать невозможного, то нашу участь действительно нельзя назвать плохою. Мы не скучаем, а это представляет громадную важность. С другой стороны, несомненно, что с гуманитарной точки зрения нам недостает немного полезности, но доказано ли, что мы существуем на этой земле для чего-нибудь иного, кроме того, чтоб быть полезным самим себе?
— Вот маленькая, далеко не банальная, теория эгоизма! — заявил, смеясь, советник Равиньян.
— Как, — подхватил молодой Бернштейн, причем румяные щеки этого хорошенького семита надулись с досады, — по вашим словам, мы не годны ни к чему в человеческом обществе? Но кто же его поддерживает и дает средства к жизни, расточая деньги, как не мы? Неужели бросать по сто, по двести тысяч франков ежегодно в кассу торговцев предметами роскоши значит быть бесполезным. А каждая вот из этих дам, надевая нарядное платье, украшая себя драгоценностями, разве не даст куска хлеба всем работникам, которые доставляют шелк, кружева и золотые украшения? Ведь это чистая выдумка воображать, будто бы люди, живущие лишь для того, чтобы тратить деньги, как мы, полезны только самим себе. Упраздните-ка их, тогда вы увидите, во что обратится общество! В действительности-то они только и полезны, и вот, когда, например, я отваливаю четыре тысячи франков каретнику за новое купе или шесть тысяч торговцу лошадьми за роскошную упряжку, то, по-моему, оказываю услугу обществу нисколько не меньше, чем если б я судил людей, как делает Равиньян, строил мосты, по примеру Кретьена, или ковал золото, подобно Леглизу. Это я даю жить обществу, понимаете ли вы? Я, Бернштейн, которого называют грязным жидом. И если б мы не кидали так много денег в обращение, я и мне подобные, все остановилось бы, и тогда прощай изящная промышленность, симпатичные цехи и веселая коммерция.
— Браво, браво! Он говорит правду, я должна его поцеловать! — закричала госпожа Варгас. Среди восклицаний и хохота она тут же расцеловала в обе щеки юного Бернштейна.
— Превосходно, Берн, ай да триумф! — подхватил Томье. — И ты можешь сказать, что это досталось тебе за твои деньги.
Между тем госпожа де Ретиф не теряла времени. Уже целый час ее позы, взгляды, улыбки предназначались одному Превенкьеру. Когда он говорил, она точно упивалась его словами, а когда умолкал, переставала интересоваться разговором, как будто всего сказанного остальными не стоило и слушать. В этот вечер Валентина была чудно хороша. Корсаж с низким четырехугольным вырезом обрамлял ее белую упругую грудь. Изящная белокурая голова поддерживалась полной шейкой, посадка которой обличала силу. Зеленовато-голубые глаза красавицы задорно блестели под темною дугою бровей. И она ела грациозно и ловко, щеголяя руками императрицы, которые были унизаны драгоценными кольцами.
Ее любезность не пропала даром, и Превенкьер наслаждался ею вполне, но со свойственной ему сдержанностью, доказывавшей совершенное самообладание. Он едва бросал в ее сторону мимолетный взгляд, который как будто скользил по лицу и фигуре этой обольстительной женщины. Леглиз, давно привыкший к кокетству своей любовницы, для которой оно было одним из средств господствовать над мужчинами, не мог ни в чем упрекнуть Превенкьера. Если госпожа де Ретиф старалась ему нравиться, что бывало с каждым новым гостем, примкнувшим к «ватаге», то банкир, по-видимому, не думал извлекать ни малейшей пользы из этих заигрываний. Между тем взгляд Превенкьера дважды встретился со взглядом госпожи де Ретиф и, скользя по ее розовому лицу, смеющимся глазам, пунцовым губкам и белоснежному бюсту, красноречиво говорил: «Я нахожу вас прекрасной и желаю вами обладать».
Обед подходил к концу. Госпожа Тонелэ, которая исправно кушала и так же исправно пила в доказательство своего превосходного пищеварения, вынула из серебряного портсигара, положенного Бернштейном на стол, тонкую папироску и закурила ее.
— Как скверно воспитана эта Клеманс! — воскликнула госпожа де Рово. — Не могу равнодушно смотреть, как она курит в присутствии ресторанных лакеев. За кого они ее принимают?
— За порядочную женщину! — воскликнула госпожа Тонелэ. — Теперь только одни порядочные женщины ведут себя непристойно в публике. Кокотки, напротив, выдаются приличием в общественных местах, что заставляет обманываться относительно их профессии.
— Черт возьми! Чтобы не бросаться в глаза, — сказал Тонелэ, — мы скоро будем принуждены показываться в люди с особами легкого поведения.
— Тогда мы совершенно преобразимся, — с невозмутимой серьезностью прибавил Рово.
Всем стало неловко. Действительно, эти мужья, при всем их несчастии, казались немного циничными. Обыкновенно они старательнее соблюдали приличия. Молодой Бернштейн, приняв необыкновенно чопорный вид, сказал, покосившись на Рово: