В комнате кроме командира бригады чернявый начальник штаба Валюжич. Бондарь достает из-за пазухи пачку листовок, кладет на стол. Вакуленка берет листок, шевеля губами, читает, усмехается.
— Здорово. Будто специально для нас сделали. Хорошо, что про батьковичских начальников написали.
Валюжич копается в своих бумагах.
— Адам Рыгорович сам насочинял писем. Чаплицкого начальника полиции товарищем называет. Товарищ Драбница... А я против. Какой он товарищ? Мы два года с фашистами воюем, а он что? Верой и правдой немцам служит. Моего отца, брата кто загубил? Такие, как Драбница. А теперь мы с ними товарищи...
— Не дури, Петро, — вяло огрызнулся Вакуленка. — Политики не понимаешь. А как я напишу? Господин Драбница. Знаю я этого господина как облупленного. Голой задницей светил. Только что и сумел кучу детей наплодить. Просто недотепа. Дали немцы два пуда муки — подкупили.
— Пускай и так. Но зачем еще расшаркиваться перед ними?
— Тогда зачем огород городить? — Вакуленка повысил голос. — Мы будем стрелять в них, они в нас. Польза будет? Я считаю поворот политики по отношению к полицаям правильным. Сволочей постреляем, а божьих овечек, как Драбница, заставим схватиться за грудки с немцами. Из шкуры будет лезть, чтоб скорее забыли о том, что он был полицаем.
Помолчав, Вакуленка продолжал:
— Хорошо, что приехал, Бондарь. План, какой вы там в штабе придумали, хороший. На Чапличи, Семеновичи будем наступать моей и Горбылевской бригадами. Рано еще Вакуленку в запас списывать. Вы только не мешайте мне, а я сделаю так, что гарнизоны тепленькими возьмем, без всякой войны. Только не мешайте, прошу.
— Ты должен понять, Адам Рыгорович, — штаб не может стоять в стороне. Операцию надо разработать, уточнить, чтоб каждый знал свое место. Я для того и приехал.
— Уточнять не надо. Не хочу никаких бумаг. Все, что скажу, можешь шепнуть на ухо Лавриновичу, и чтоб больше никакой черт не знал... Вот тут, — Вакуленка хлопнул себя по нагрудному карману, — у меня списки полицаев. Пошлю к ним своих людей. Чтоб с каждым, с кем можно, поговорили. Возьмем для связи их родню: отцов, матерей, братьев, сестер. Лозунг такой: хватит дурака валять, хлопцы, идите в партизаны искупать грехи. С начальниками полиции сам поговорю. На тех, кто не захочет встретиться, подкинем немцам письма. Как будто они нам, партизанам, помогают. Немцы их, как коршун цыплят, возьмут в когти. Не гарнизоны будут, а гнилые грибы. Ткни пальцем — рассыплются. Верь мне, начальник штаба. Голыми руками возьмем полицаев. Об одном только прошу — молчок.
— Дай бог слышанное увидеть. Скажу одно тебе, Адам Рыгорович: молодчина, что принял бригаду.
Вакуленка нахмурился:
— А что, плохо я командовал? Кто кадило раздул? Вы все, умненькие, явились на готовое.
— Я не о том. Время другое. Соединение, не обижайся, не потянешь. А в заместители идти не с твоим характером.
— Старую гвардию на задний план. Это правильно?
— Не на задний. Если разгонишь гарнизоны да еще железную дорогу от Овруча на Жлобин побоку, сам знаешь, что будет. Партизанское царство. Тысяч до двух бригаду доведешь.
— Больше будет! — Вакуленка не скрывает удовлетворения. — Отрядов шесть, самое малое, создадим. Я почему за Припять не пошел? Меня тут народ знает. Дам клич — пойдут. Все пойдут.
Только теперь Бондарь с удивлением замечает в домачевском комбриге что-то новое, чего не замечал ранее. Желание покрасоваться, пустить пыль в глаза, намеренная грубоватость, прямолинейность — не только это в нем. Есть другое, глубоко скрытое, что сразу не выскажешь словами. Надежный человек, думает Бондарь. Не изменит, не подведет, не отвернется в трудную минуту...
Проснувшись, начальник штаба слышит тихое бормотание, которое доносится из соседней комнаты. Еще рано, во дворе стрекочет сорока, первые лучи лижут на удивление светлые, протертые стекла. В хате необыкновенно уютно: полы вымыты, подбелены рыжие подтеки на стенах, и даже самодельный половичок, вытканный из разноцветных лоскутков ситца, постелен перед кроватью. Приехав поздно ночью, всей этой красоты Бондарь не заметил.
Дверь притворена неплотно, и, немного раскрыв ее, квартирант видит хозяйку и ее детей — мальчика и девочку, — они стоят спиной к нему, повернувшись лицом к переднему углу, к иконам.
"Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим..."
"Пасха", — догадывается Бондарь, неизвестно чему обрадовавшись. В детстве и он так же стоял перед иконами рядом с родителями и братьями. Старшие братья, которые ходили в школу, молиться отказывались, но заведенного в семье порядка не нарушали — все те минуты, пока отец с матерью отдавали должное богу, стояли не шелохнувшись.
Дети хозяйки тоже молитвы не знают, повторяют вслед за матерью непонятные слова. Бондарь на цыпочках отходит от двери, садится на кровать, молча ждет, пока кончится молитва.
Выйдя умываться, он христосуется с хозяйкой, сохраняя на лице серьезность. Она ему отвечает, потом дает покрашенное в луковичной шелухе яичко.
— Освященное, Катя? — спрашивает Бондарь, поглядывая с любопытством на эту еще молодую, шуструю женщину, которая и теперь, в дни лихолетья, неуклонно выполняет заветы предков.
— А как же? В церкви всенощная была. Только я не успела. Прибежала, когда начали святить.
— Зачем тебе это, Катя? Не можешь обойтись?
Хозяйка отвечает вопросом на вопрос:
— А вы разве что лучшее придумали? Стреляете, носитесь. Старые люди правду говорят.
Угощение на столе небогатое. Ржаной пасхальный кулич, несколько крашеных яиц, припрятанный, наверно, еще с рождества небольшой окорок. Но дети рады и такому столу: можно наесться вдоволь.
Умываясь, Бондарь думает о том, о чем хозяйка не знает. Она и некоторые другие потянулись к церкви, которая теперь для них стала как бы опорой во взбаламученном, неспокойном мире. А сам поп, между прочим (церковь в нейтральной зоне, верст за четырнадцать), неплохой связной, очень полезные сведения присылает.
Через полчаса в штаб заходит Лавринович. За эти дни он похудел, осунулся. Поехав к Ковпаку и Сабурову, больше недели странствовал по дальним разбросанным отрядам.
— Если погода не изменится, завтра поедем встречать самолет. Есть радиограмма.
Бондарь чувствует — главного командир не договаривает. Однако не допытывается. Лавринович, опираясь локтями на стол, начинает сам:
— Плохи наши дела, Бондарь. Наездился, нагляделся. Настроение вконец испортил. Нищие мы по сравнению с Ковпаком. К ним на Князь-озеро самолеты всю зиму прилетали. У половины бойцов — автоматы. А у нас — и у командиров нет. Поэтому некоторые наши рвутся уйти к ним. Назрел у меня один план. Не знаю, как посмотришь.
Вынув из планшета карту области, Лавринович расстилает ее на столе.
— Вот тут, — он тычет пальцем в промежуток между станцией Птичь и Житковичами, — приглядел я место. Эшелончик хочу раскассировать. Подходы хорошие, крупных гарнизонов нет. Если хорошо взяться, выгорит дело.
Бондарь понимает все с ходу: это продолжение той же песни. Трудно командиру. Кое-кто из комбригов надулся, не всем нравится строгая дисциплина. Партизанская вольница, ничего не попишешь. Тут, на Полесье, никто из командиров большой власти над собой не чувствовал, действовали как придется. Конечно, косятся и на Лавриновича.
— Я категорически против, Сергей Кондратович, — говорит Бондарь. Такое настроение, как у вас теперь, было у меня в прошлом году. Гарнизон в Журавичах разогнали, а он снова ожил. Ходим только по ночам, прячемся, как волки. Взрывчатки нет, на винтовку по десять патронов, да и винтовки не у всех. Большаков вернулся из Октябрьского отряда, рассказал про их дела. Злость меня взяла. Придумал, как и вы, эшелон. Хорошо, что хорошо кончилось.
— Ты прошлогоднее не равняй. Вас сколько было? Сотня человек. А мы тысячей накинемся. Эшелон пустим под откос, опомниться не успеют, как насядем.
Бондарь начинает горячиться.
— Глупость, Сергей Кондратович. Вы же военный человек, должны понимать. Я несчастный капитан, голова не сварила, потому и полез в авантюру. А вы — генерал, знаете современную войну. Эшелон не сбросите немцы научились ездить тихо. Если в нем будет хоть сотня солдат, от нас мокрое место останется. Ясно как божий день.
Лавринович нервно ходит по комнате.
— Как генерал запрещаю тебе, Бондарь, вступать в дискуссию. Хотя ты давно не капитан. Реляцию на тебя подали, сам знаешь. Будешь полковником. Как военный ты, может, и прав. Но есть еще политика, Бондарь. Политическое чутье мне подсказывает — надо сделать крупную акцию. Чтоб соединение стало соединением. Иначе я не командир, а соединения — нет. Отряды расползутся по лесам, и будет то, что было. Одно я за два месяца понял твердо: партизанским движением нельзя руководить так, как руководили до войны осушкой болот. Что скажешь теперь?