На улице и в самом деле было безлюдно и тихо. Солнечные лучи освещали только верхушки крыш, на улицах стояла серая полумгла. Радуясь, что не встретил знакомых, Шатырбек прибавил шаг и вскоре оказался в рощице на южной стороне города. Он пробыл там недолго, вышел, поправляя халат, и зашагал к дому Абдулмеджит-хана.
Хан уже совершил утренний намаз и прогуливался по двору. Он не удивился, увидев входящего Шатырбека: когда тот внезапно исчез вчера после ужина, хан сразу все понял. Он и сам был не прочь развлечься и не осуждал других за эту, вполне естественную, слабость. Он только сказал:
— Ты, кажется, вчера жаловался, что у тебя все тело ноет и даже подняться нет мочи?
Шатырбек принял шутку.
— Потому-то я и ушел поскорее, чтобы поправиться, — усмехнулся он, трогая пальцами усы.
— Ну, и как?
— Теперь хорошо!
Усевшись за суфру[68], Абдулмеджит-хан больше не стал интересоваться похождениями своего гостя и без предисловий заговорил о намерениях хакима. Он сказал, что хаким настроен очень решительно и, если туркмены откажутся сдавать коней, пошлет войска.
— Может, ты поговоришь с этим поэтом раньше хакима? — спросил он Шатырбека.
Шатырбек шумно отхлебнул чай, поставил пиалу.
— Дайте мне право решать — разговор будет коротким! Кто он такой, чтобы порочить шах-ин-шаха вселенной? Ну-ка, пошлите тот стих, что вчера читал хаким, в столицу— завтра же по ветру развеют пепел этого поэта!
— Что-то я вас не пойму! — усмехнулся Абдулмеджит-хан. — Дилкеш-ханум провожает его с подарками и почестями, а ты — прах по ветру пустить собираешься…
— Вах, не надо бередить мою рану! Возвращусь благополучно домой, я ей покажу, этой дуре! Пяхей, что станешь делать с глупой женщиной? Поэт-де вызволил ее с детьми из рук двух туркмен! Шайтан ее вызволил, а не поэт! Будь я дома, я им показал бы, кого и как одаривать почестями! Жаль, что не успел…
— Не жалей, — сказал Абдулмеджит-хан, — этому старику и без тебя жить надоело. Пробовал я с ним поговорить. Одно твердит: «Хотите лишить меня жизни — берите ее, а меня оставьте в покое».
— И взял бы! — сказал Шатырбек. — Глаза ему выколоть, голову отрубить, а труп собакам выкинуть в назидание другим!
— Поможет ли?
— Поможет!.. Все мы хорошо знаем характер туркмен, послаблять им нельзя. Сами говорили, что Адна-сердар шелковым стал. Еще раз потопчи его — собакой ластиться станет!
— Шелковый-то он шелковый, — задумчиво произнес Абдулмеджит-хан, — да неизвестно еще, что он под шелком прячет.
Шатырбек выпил остывший чай, налил свежего.
— И хаким — тоже… Новый он здесь человек, заигрывает с туркменами… Напрасно заигрывает! Я бы с первого дня разговаривал с ними обнаженной саблей!.. Что улыбаетесь? Не так я говорю? Валла, ну скажите сами, можно ли исправить туркмен заигрыванием?
— Саблей тоже надо с умом пользоваться, — снисходительно сказал Абдулмеджит-хан, — когда — обнажить, когда — с ножны вложить… Вот ты говорил, что хочешь отрубить поэту голову…
— Говорил и сейчас говорю!
— А знаешь, что потом будет?
— Пусть будет, что будет! Нельзя жить, шарахаясь от собственной тени!
— Нет, это не тень, уважаемый Шатырбек! Это совсем не тень… Его и стар и млад почитают, как всевышнего. Вчера, после того, как ты ушел, хаким беседовал с сердаром Аннатуваком, и тот сказал, что все аксакалы требуют немедленного освобождения Махтумкули. Сказали, что если его не освободят, трудно будет вообще разговаривать с народом. Хаким начал было грозить, что сами аксакалы могут оказаться в таком же положении, как и Махтумкули. Но вы же знаете туркмена— он скорее сдохнет, чем скажет: «Ладно!» Будь в мире все спокойно, проще простого накинуть им на шею веревку и погнать в Тегеран. Да только и без этого шума кругом достаточно. В Мазандеран прибыл гонец от шах-ин-шаха: говорит, огромное войско напало на Азербайджан. И на юге, слышал, положение не лучше.
Шатырбек по-бычьи повел толстой шеей.
— Где нынче положение хорошее? В Хорасане? Там тоже афганцы огонь мечут! Если и дальше так продолжаться будет, не знаю, чему мы станем свидетелями… Надир-шаха— вот кого нужно нам сегодня! Сразу все, как кроты, забились бы в свои норы!
Вошел, поздоровавшись, молодой парень в одежде сарбаза.
— Вас спрашивают его превосходительство хаким!
Неторопливо наливая чай, Абдулмеджит-хан приказал сарбазу:
— Скажи, пусть седлают коней.
Джигит склонил голову и вышел. А Абдулмеджит-хан, опорожнив пиалу, встал и начал одеваться.
Шатырбек озабоченно сказал:
— Больно рань… Видно, какое-то серьезное дело…
Абдулмеджит-хан, пристегивая саблю, пожал плечами.
— Сейчас, кроме туркмен, важнее нет заботы. Опять, наверно, что-нибудь выкинули.
Шатырбек тоже поднялся. Ему хотелось поехать вместе с Абдулмеджит-ханом, и он ждал, что тот пригласит его с собой. У него было что и рассказать о туркменах и посоветовать. Многое он уже высказал хакиму на предыдущих встречах, однако осталось кое-что и в запасе. Но Абдулмеджит-хан сказал:
— Ты пока не уходи никуда. Если будет нужно, пришлю за тобой нукера.
И вот Абдулмеджит-хан, окруженный четырьмя нукерами, едет по самой оживленной улице. Голова его высоко поднята, он чувствует» что на него обращают внимание. То и дело доносится его имя: «Абдулмеджит-хан едет!» В этом нет ничего странного — кто из жителей города не знает хана! Одни останавливаются, почтительно провожая его взглядом, другие с любопытством смотрят в окошко на его торжественное шествие, третьи низко кланяются, выражая свою покорность» Все глаза прикованы к нему, но его взгляд ни на ком не задерживается…
Диван[69] хакима Ифтихар-хана располагался на широком холме в восточной части города. Холм был окружен высокой стеной и, видимо, поэтому в народе назывался Кичи-Кала[70]. Кроме государственных учреждений здесь располагались войсковые части: пехотинцы— внутри, конники— снаружи крепости в специально построенных помещениях,
У Больших ворот Кичи-Кала всегда было полно людей. Иранцы, туркмены, курды приходили сюда по своим делам. Одни располагались прямо на земле у крепостных ворот, других принимали внутри крепости, как почетных гостей. И только по пятницам движение прекращалось, и Кичи-Кала полностью переходила в распоряжение солдат.
Сегодня была пятница. Однако у Больших ворот Абдулмеджит-хан неожиданно увидел целое море лохматых папах. Толпа шумела и гудела, как. потревоженный пчелиный улей, но в общем гаме трудно было уловить смысл отдельных выкриков. Пробиться сквозь толпу тоже не представлялось возможным.
— Скоты! — зло проворчал Абдулмеджит-хан, натягивая поводья. — Смутьяны! На все идут, лишь бы не покориться государству! Ну, посмотрим! Вы попробуйте не дать, а мы попробуем забрать у вас!..
Он повернул коня к Малым воротам. Караульные еще издали узнали скачущего хана и предупредительно распахнули створки ворот. Не сдерживая коня, Абдулмеджит-хан миновал стоящих навытяжку сарбазов. В крепости его встретил юзбаши[71].
— Господин хаким в диване? — спросил Абдулмеджит-хан, прислушиваясь к шуму у Больших ворот.
Юзбаши ответил утвердительно. Хан соскочил с коня, поправил одежду и уверенным шагом направился в помещение дивана.
Хаким Ифтихар-хан не принадлежал к людям, производящим сильное впечатление с первого взгляда. Он был невысок ростом и хил. Изжелта-бледное худое длинное лицо его напоминало лицо наркомана. Лысая голова блестела, как стекло. И однако первое впечатление сразу же сменялось другим, стоило только встретиться с проницательным, острым взглядом хакима, в котором светились ум и трезвая хитрость.
Говорил Ифтихар-хан неторопливо, не меняя бесстрастного выражения лица ни в радости, ни в гневе. Считал себя убежденным мусульманином и ревностно соблюдал намаз, почитая последнее одним из высших достоинств человека. Однако это не мешало ему пользоваться всеми прелестями и благами мира. Несмотря на свои шестьдесят лет, он несколько раз в году менял женщин, согласно обычаю «сига»[72]. Всего несколько месяцев как он пробыл в Астрабаде, а уже имел отпрысков вплоть до самого Мазандерана. Вином, опиумом и гашишем[73] Ифтихар-хан поддерживал бодрость тела и духа.
Когда, предупредительно покашливая, вошел Абдулмеджит-хан, хаким сидел: в отделанной цветным мрамором и устланной коврами большой комнате, где он обычно принимал почетных гостей, и дымил кальяном. От закрытых окон и густого табачного дыма в комнате было душно. Хаким посасывал мундштук кальяна, глотал зеленоватый дым и перебирал в памяти все, что обдумал в эту ночь. О, не дай бог быть хакимом! Каждый день наваливаются тысячи забот. Да еще каких забот! «Собрать пять тысяч лошадей из Туркменсахра!..» Это только сказать легко, а поди попробуй собери эти пять тысяч! И не собрать тоже нельзя — очень просто головы лишишься в это смутное время.