Вот протокол составлен, я тоже должен подписать его. Подписываю: ни на меня, ни на управление тень не может упасть, ибо «братья» у нас уже не работают.
— Борис Дмитрич, ты куда сейчас? — Это говорит мне Баранов.
По его голосу и глазам понимаю, что он хочет пригласить меня к себе на вечерок. Совсем недавно он сторонился меня, а я с удовольствием поговорил бы с ним. Теперь не хочется. Зачем? Целый вечер видеть перед собой худое, обросшее лицо с круглыми провалившимися глазами. Слушать о том, что кормов опять не хватит в этом году. И в марте придется кормить скот березовыми ветками. Значит, часть коров надо пустить под нож. А молодняк будет болеть и гибнуть. А ведь под снегом много полян осталось нескошенными. А государство обещало дать кормов. Но на Украине случилась засуха, уродило худо. И государство ничего не дает. Будет он говорить о том, как народ приноровился уходить в город: детей уже с десяти лет отсылают к родственникам, знакомым. Дети ходят в городские школы, потом получают паспорта. И в деревне остаются те, кто поленивей, глупее, нерасторопней…
Я буду чокаться с Барановым, смотреть на него и думать о чем-нибудь своем. Скучно. Ему уже скоро пятьдесят. Пора бы кончить рассуждать. По-моему, либо уезжай отсюда, либо действуй как-то.
Выработай какие-то принципы, соответствующие действительности, и действуй вовсю. Хоть ори на всех, штрафуй людей за любой проступок, ну как хочешь поступай, но действуй. Или надо ехать к Волховскому, подружиться с ним… Впрочем, какое мне дело до его образа жизни. Каждый должен знать свои обязанности.
— Еду домой, Алексей Михалыч, — отвечаю я председателю, — наряды надо закрывать.
Но еду я не в Клинцы. У развилки придерживаю Зайца. Махнуть в Кедринск?
Восьмой час. Маердсон и Мазин, конечно, уже чем-то заняты. Навестить Николая нет особого желания. Краевский покинул Кедринск. Люся осталась навсегда с Николаем. Живут они славно. А вот ехать к ним не хочется. Николай много читает, даже ведет какие-то записи. Когда заявишься к нему, набрасывается с вопросами о работе, жизни деревни. Да с таким видом, будто ему страшно интересно, важно, очень нужно знать всякие житейские мелочи. Потом ударится философствовать.
Рассуждать, спорить, я думаю, нужно тогда, когда предчувствуешь какой-то результат спора. Философствовать можно о том, что тебе хорошо известно, чем ты живешь. Николай же толкует на отвлеченные темы. Последнее время начинает обычно с утверждения: просвещение, то есть образование, еще не дает права человеку называть себя культурным. Можно быть технически грамотным, создавать уникальные машины и оставаться скотом.
Мы уже не студенты. И нужно бы разговаривать спокойней. Он же то и дело выпрыгивает на диван из коляски, затем снова садится в нее. Катается и слова не произносит, а будто выплевывает в меня, будто я в чем-то виновен.
— Человека воспитывают традиции! — кричит он. — У нас есть революционные традиции, военные, а интеллектуально-этических традиций нет, они только зарождаются. Мы должны вырабатывать их в себе! Их создают поколения!
И сразу набрасывается на литературу. Дескать, современная литература в своей массе трактует вечные вопросы о добре, зле, любви с точки зрения участкового милиционера. Бьет муж жену, скандалит, пьет — он негодяй. Живет тихо, мирно, не шатается по улицам под звуки собственной песни — хороший человек. Отношение к действительности, продолжает он, — коренной вопрос в любой современности. Любая современность, если она прогрессирует, — борьба. И вот кому и с кем у нас бороться — это неизвестно. Например, у нас появилось много книг, в которых крошат на чем свет стоит директоров — карьеристов, бюрократов. На последней странице писатель обязательно прихлопнет негодяя. Но писатель не участковый милиционер. Он врач, ему нужны причины. Да и какое ему дело до директора, когда при любом заводе имеются профкомы, завкомы, то есть общественность, которой ума не занимать, и она без писателя разнесет в клочья любого негодяя. Если же сидит такой негодяй и его не несут по кочкам, значит, общественности нет. А вокруг него сидят просто чиновники. И в первую очередь их надо гвоздить, а не директора…
Вот так он будет рассуждать, кричать. А я буду смотреть на него и думать: «Это ты, братец, философствуешь потому, что ты калека и делать тебе нечего. А намотался бы целый день, как я, по деревням, небось не пел бы таких песен».
Понятно, мне надоест слушать друга. Я буду подавлять зевки, прислушиваться, как Люся стучит посудой на кухне. Вот она накрывает на стол, на нем появляется графин с водкой. Я оживляюсь. Но и за столом оживление недолго владеет мной. Люся по-прежнему приветлива со мной, даже ласкова. Я чувствую, что присутствие мое приятно ей. Она, так же как и Николай, в разговоре со мной искренна. И вот это-то меня смущает: я и ей не могу отвечать искренностью. Когда-то в Москве ее обманул курсант военного училища. У нее был ребенок, она сошлась с военным моряком. И этот, по ее словам, оказался негодяем. Потом встретился пожилой Краевский. Теперь она покинула его. Женщина с таким прошлым не внушает мне уважения к себе. Я авансом уже не верю ей. «Пройдет год-два, — думаю я, глядя в ее красивые глазки, на ее свежие красивые губы, — встретишь ты кого-нибудь и бросишь Николая».
Сидеть у людей за столом, беседовать с ними, шутить, а думать о них бог знает что — гадко…
Дергаю правый повод, Заяц сворачивает на просеку. Еду к лесничему. В этот вечер мне стало ясно окончательно, почему меня тянет в этот домик.
За чаем я рассказал между прочим, что в субботу в Кедринске состоится открытие Дома культуры. Заводоуправление наняло оркестр, будет много народа.
— Вы поедете? — спросила меня Вера.
— Да, Верочка, пожалуй…
Вера больше ничего не спросила. После ужина уводит отца в спальню, о чем-то шепчется с ним. Когда он возвращается, я сижу на диване, смотрю газету. Она присела рядом.
— Вы обязательно поедете, Борис?
— Куда, Верочка?
— На открытие.
— Обязательно.
— Знаете… а меня не могли бы вы взять с собой?
Я отложил газету.
— Конечно, Вера! Поедем! Вадим Петрович?
— Да, да, — кивает он. — Поезжайте. Зайца оставь мне, а в моих санках поезжайте.
Весело обсуждаем этот вопрос. Остановимся у меня в комнате. На вечере долго не задержимся, уйдем пораньше, к полночи успеем вернуться. Если же погода испортится, ночью не поедем, переночуем у меня.
— Ох, господи, я давно собиралась съездить в Кедринск!
Вера исчезает в спальне, вскоре появляется в туфельках, в узком черном платье. Волосы собраны пучком на затылке. Не глядя на нас, она прошлась по комнате. Останавливается передо мной.
— Ну, как?
Я увидел перед собой не милую красивенькую девочку, а взрослую девушку. Замечаю, как осторожно взглянул на меня Вадим Петрович. Мне становится неловко, будто меня уличили в чем-то гадком. Чтобы скрыть смущение, я потягиваюсь, даже стараюсь зевнуть.
— Очень, очень хорошо, Вера.
— Вот так я и поеду. Хорошо? Только знаете, Борис, давайте отрепетируем глаза. Надо, чтобы они не очень щурились и не очень раскрывались.
Остаток вечера занимаемся репетицией.
— А так?
— Чуть пошире открой.
— Так?
— Так хорошо.
Когда отец и дочь затихли в спальне, я лежу на диване, заложив руки под голову. Я понял, что люблю Веру. Но каково ее отношение ко мне? Долго я лежу, прислушиваюсь к тишине. Спит ли она? Нет? Засыпаю с мыслью, что завтра пораньше разделаюсь с делами, приеду в домик, когда Вадим Петрович еще будет в лесу. Но пораньше приехать не удается. Волховской не пожелал, чтобы зимой сделали малярные работы в коровнике. Принимает его без малярки. Он, Алексей и еще четверо мужиков — комиссия. Все они прекрасно знают, как велась работа, но для порядка несколько раз обходят молча вокруг строения. Топчутся у кормушек, измеряют ширину стойла. Наконец приходят в молокосливную. Здесь собрались все поспеловцы возле печки.
Волховской опускает свою тушу на скамейку. Мужики присаживаются напротив.
— Ну, так что? — говорит Волховской, помолчав, глядя на членов комиссии.
Алексей переступил с ноги на ногу и молчит. Мужики переглянулись.
— Какие будут замечания?
Молчание.
— Что ж молчите? Семен?
Семену лет пятьдесят. Он снимает зачем-то шапку, приглаживает волосы ладонью. Снова покрывает голову.
— Да что ж, Николай Никитич, что ж тут говорить… Все сделано согласно проектам.
— Проектам, проектам! Нравится коровник? Принимаем?
Семен усмехнулся.
— Так ведь и денежки заплачены. Чай не даром сделано. А перегонять скотину надо из старого. Там пол совсем просел.
— Значит, принимаем?
— Ну как же…
— А с какой оценкой? Ему, — председатель кивает на меня, — в акте оценку поставить надо.