Только тетушка Алис, войдя в комнату, загудела, как автомобильный гудок. И все ее попытки как–то поправить дело ни к чему не привели, ибо ведь ничего такого и не произошло, что можно было бы исправить, и, думаю, она так никогда и не поняла, почему сковало нас это молчание, эта сладкая, как после слез, усталость. И никто не смог бы ей объяснить, потому что нельзя объяснить, отчего музыка сводит тебя иногда с ума, и ты умираешь, и возвращаешься к жизни, и снова умираешь, и вдруг ощущаешь себя за пределами имени, ощущаешь границы своего существа и место действия — в бесконечности, и в тебе вырастает огромная душа, где музыка, вскипая, обрушивается в бездну, разбрызгиваясь, вырывается вон и увлекает тебя за собой, рассеивая, разбрасывая по свету. А когда все уже кончено, остается смертельная усталость, как после болезни. Измотанный бурей пляж, по которому ползут крабы.
Якоб — Эниус-Диоклециан играл на рояле, и я вышла, чтобы поплакать. И потом всякий раз, как я просила Клару — Марию-Деспине играть, я делала это ради истины, ради того, чтобы убедиться, как далека она от него и как сродни был этот мальчик великому призванию — музыке. И с тех пор я гораздо лучше поняла, что на этом свете я представляю что–то очень малое и незначительное, и радовалась, потому что это освобождало меня от страха. И отдаляло смерть, которая слишком скоро и беспощадно придет за Якобом — Эниусом-Диоклецианом, она придет слишком рано — еще не обнаружит себя до конца вся его музыка.
Но тогда Якоб — Эниус-Диоклециан очень естественно встал из–за рояля, только мы не были в состоянии подняться. Мы сидели, прикованные к своим стульям, а он принялся есть, а потом сказал, что ему охота потанцевать.
— Я могу вам сыграть вальсы, — предложила Клара — Мария-Деспине.
— Вальс пускай танцует твоя бабушка, — сказал он, — а магнитофона у тебя нет?
— Ш–ш–ш! — И моя дорогая кузина приложила к губам палец, но в подобных случаях главное было поглядеть ей в глаза. — У нас магнитофон запрещен, — зашептала она, хотя все обстояло гораздо проще: в доме, где пользовались свечами, не было электрических розеток, а магнитофоны на транзисторах трудно было купить.
— Я все–таки сыграю вам.
И она сыграла. Никогда я не прощу ей то, что она разом нарушила колдовство. Несколько человек попытались танцевать, но ничего не получилось, а потом все разошлись по домам. И даже Якоб — Эниус-Диоклециан. Так что уж не знаю, какая там была идиллия и какие букеты цветов, вернее, точно знаю, что ничего такого не было, а была только потрясающая манера Клары — Марии-Деспине безбожно врать.
Сквозь открытые окна входила тишина. Летняя, полуденная тишина, когда мужчины — еще на работе, женщины — на кухнях, дети — кто на пляже, а кто в садах; расслабленные, пресыщенные играми, они валялись на траве, а над ними нависал небосвод. И только белесые камни мостовой, точно глаза карпов, отражались в окнах, и окна казались аквариумами, где плавали рыбы.
— Пошли погуляем, — позвала я К. М. Д., которая умирала от скуки.
— Как это мы будем гулять? Опоздаем к обеду.
— Ну и что ж, что опоздаем? Что случится? Тебе никогда ничего не бывает, а мне уже все равно.
— Что такое ты говоришь? — Она посмотрела на меня, точно утка. Откинув назад голову и уставившись одним глазом. — Как это?
— Послушай, ну что случится, если ты однажды немножко запоздаешь к обеду?
— На сколько?
— Ну, скажем, на час.
— Глупости ты болтаешь. Я никогда не опаздываю.
— Знаю, что не опаздываешь, но предположим, что опоздаешь. Что случится?
— Ничего не случится. Ты черт знает как опаздываешь и теперь хочешь, чтобы и я опаздывала.
— Вот и прекрасно, опаздывай. Почему бы тебе не попробовать? Разве нет на свете такого, ради чего стоит рисковать? Такого, что тебе бы безумно нравилось? Целоваться, или читать книгу по десять раз, или чего еще, такого, из–за чего, если тебе запретят это делать, — свет не мил?
— Не понимаю, что это ты городишь? Говоришь как–то с пятого на десятое. Зачем рисковать? Всему свое время. Гулять полагается с мадам и после обеда, иначе будет жуткий тарарам. Это тебе одной нравится. И довольно об этом, я не хочу понапрасну волноваться.
Она любила, чтобы за ней оставалось последнее слово, и я уж ее не трогала, она была гораздо лучше, гораздо переносимее, пока молчала. Она сидела с закрытыми глазами и словно дремала, а может быть, о чем–нибудь размышляла. Не знаю только о чем. Уж такая она была осторожная… Но не думаю, чтобы от мыслей ей была бы какая–нибудь польза…
— Пожалуй к столу, барушень.
Эржи, появившись в дверях, звала нас; прямая, мрачно–вежливая, она принарядилась, заново причесалась, умылась, и теперь было совсем незаметно, что она плакала. Она даже обула черные туфли на каблуках и надела белый фартук с кружевами и сияла, точно глиняная игрушка, что продают как гостинцы по воскресеньям крестьяне на ярмарке.
Я подошла и ущипнула ее.
— Ой! — хихикнула Эржи и увернулась, тряся горой красных и белых юбок.
— Pantoufles, — шепнула я и рассмеялась.
— Никак не пойму, какие у тебя могут быть секреты со служанкой, — сказала Клара — Мария-Деспине, исходя презрением.
— Какие секреты? — встрепенулась Эржи. — Просто барушня смеется надо мной, разговаривает, как kisasszony Мезанфан. Я не сердит на такое.
— Как кто? — спросила Клара — Мария-Деспине, теперь исходи удивлением.
Я сделала знак Эржи попридержать язык, Мезанфан выдумала я, а для семейства она оставалась «мадам».
— Как кто, ты сказала? — снова был вопрос.
— Не знай, — ответила Эржи и потупилась.
Клара — Мария-Деспине пожала плечами (теперь она исходила скукой) и направилась в столовую. По деревянным ступеням мы спускались в молчании; это была внутренняя лестница из резного дуба, с нишами, где стояли бронзовые арапы со стеариновыми свечами в руках.
В столовой нас ждали стоя. Тетушка Алис на одном конце стола, старик — на другом. И так как стол был старинный и очень большой, между тетей и дядей оказалось огромное расстояние, настолько большое, что слова до противоположного конца не долетали, испаряясь где–то посередине. Таким образом, истины становились абсолютными. Не имея возможности встретиться, мысли не могли породить противоречий, как, впрочем, и прийти к согласию. Все, что говорилось и с одной стороны и с другой, прямиком направлялось в вечность, границы не преступались давным–давно, слова глядели друг на друга из окон, будто те старики в парках, что сидят напротив друг друга и день за днем дремлют, опершись на палки, — они настолько полны собою и защищены своей усталостью, что не рискуют даже перемолвиться словом.
Между мною и Кларой — Марией-Деспине расстояние было намного меньше; мы сидели по разные стороны стола и, двигаясь, задевали друг друга ногами. А так как при виде подаваемых блюд моя кузина особенно энергично ерзала, то я почти весь обед не могла пошевелиться. Поэтому мне больше нравилось у Эржи на кухне есть хлеб с маслом. Вернее сказать, и поэтому, это «и» здесь очень важно.
Старик сложил руки и прочел короткую молитву. Что–то вроде заклинания. Полузакрыв глаза, он бормотал восьмушки, а иногда четвертушки слов. До меня же долетали лишь отдельные, более громко произнесенные звуки, нечто вроде угроз–побуждений. Все склонили головы, даже Эржи в углу у двери, у меня тоже никогда не хватало смелости поднять глаза и на него взглянуть. Но я слушала его внимательно. Я слышала, как он говорит, я ждала его слов, мысленно останавливала их и исследовала, я судила их, но эти ящерицы, крадущиеся по воздуху, свист, с которым они выскакивали, эти змеиные языки, красным пунктиром отмечавшие расстояние до места, где я сидела, эти кипящие звуки, с клокотанием выплескивавшиеся по временам, и другие, которые он с жадностью проглатывал, и они, скрежеща, проносились вниз по его горлу, — эти слова не могли быть произнесены с открытыми глазами. Для них нужны были закрытые ставни, липкая полутень, скомканные слова выходили из нее тайком, надвинув на глаза кепку, слова–шпионы, вооруженные пистолетами последнего образца.
Мы сели и принялись за еду. Стоит посмотреть, как Клара — Мария-Деспине проводит военные действия за столом. Сперва она атакует хлебницу, придвинув ее к своей тарелке. Лучше запастись продовольствием, ибо не известно, что случится в последующую минуту. Вооруженная ложкой, моя кузина действует очень ловко. И как быстро! Я смотрю на нее, и мне приходит в голову: «Сезам, откройся!» Существует целая система открывания рта, поднимания губы, отступления к высотам — помощь попавшим в беду кладоискателям. Ложка, опущенная, точно батискаф, отгружает горячую лапшу, и лишь прикрытые короткими ресницами глаза и капли пота на носу обнаруживают это приятное усилие. Ритуал совершается так ревностно, что после него моя кузина больше всего напоминает нежащуюся на солнце черепаху. А ведь только унесли суп. Эржи ушла за вторым, которое тут же дало о себе знать запахами.