— Это любовные письма. Они вам неинтересны. В этом доме такое не растет.
— Мы их раскроем, — сказал он, — надеюсь, это увлекательно.
— Очень, я все их читала, но вам их не придется раскрыть.
— Ты опять? — сказал Командор.
— Опять. Я приехала на коне. Разве ты не видишь? — спросила я.
— Вижу. Так что ж?
— Ты посмотри, — сказала я. — Это вороной конь.
— Так что ж?
— А у меня рыжие волосы.
— Рыжеволосая девушка не ворует коней, — сказал кузен Октавиан ломающимся голосом и испугался. — Я пошел домой, — добавил он. Но и только, потому что мой конь вскочил на стол, и кузен Октавиан окаменел.
— Прогуливаюсь среди стаи ворон, справляющих праздник, — сказала я. — Вы проглотили маленького мышонка, но я не дам вам проглотить легенду. Если бы у меня было желание, я произнесла бы пояснительную речь, но желание мое сейчас далеко, я послала его на борьбу с паразитами. Я послала его на борьбу с войной. Оно ушло и теперь забросит свою пику и стальные шпоры. Они нужны были для вас. Теперь оно будет ходить в штатском. Оно будет гражданином демократической республики. Как в легенде — свободная воля. Мутер сделала свой выбор. И Манана. Осталась я. Отдайте мне письма. Вот почему я прошу отдать мне письма, не читая. Ни в коем случае не читая. Мне гадок ваш диктат. Меня тошнит.
— Какой они сделали выбор? — спросил Командор.
— Они?
— Да. Какой они сделали выбор?
— Хороший выбор, и я тоже его сделаю. Гораздо лучше так, чем когда тебя заставляют. Честное слово. Отдайте мне письма.
— Вначале я прочту их, а потом отдам, — сказал Командор. — Должно быть, это увлекательно.
— Да. Я сказала тебе. Очень. Но ты не должен их читать. Отдай.
— Нет, — сказал Командор.
— Да, рыжеволосая девушка не ворует коней, — сказала я и вздыбила арабского скакуна. — Я хочу жить, как мои мать и бабушка, только и всего, — крикнула я, и конь ударил Командора по лбу. Копыта коня сверкнули. Вначале рубином, потом — кровью. Но когда я выскочила на улицу и пустила его галопом, никто бы не понял, что случилось, потому что ведь кто же не знает: красного на красном не различишь. И все.
Я летела галопом, и мне казалось, будто это во сне. Будто я девушка за окошком, заснувшая на белых простынях. Спать, и видеть сны, и чтобы во сне появился конь. Стук копыт сперва доносится издали, затем все ближе, на грани твоего слуха. Ты властвуешь над ним вначале, но потом он тебя покоряет. Ты сопротивляешься его власти до тех пор, пока знаешь, что это конский топот, а потом, потом, когда он уже очень близко и очень ясно различим в царящей вокруг тебя огромной осенней ночи, тебе вдруг становится страшно. Ты не можешь сказать: «Это только конский топот, больше ничего»; он надвигается на тебя, и ты становишься его пленницей. Ты плаваешь в округлом синем мире, где любое прикосновение рождает эхо, и даже дыхание, струйка воздуха изо рта, извлекает самую высокую ноту на скрипичной струне. Да. Я девушка за окошком, заснувшая на белых простынях. Девушка, которая ожидает коня и слышит его топот на мостовой однажды весенней ночи. Слышит звуки и властвует над ними, а потом они ее покоряют и уводят в синюю музыкальную сферу абсолютного слуха.
Я прильнула лицом к горячей конской гриве, и мне было так хорошо, что хотелось умереть — ведь такое повториться не могло. Конь летел, и я вытягивалась от движения, точно во сне; надо мной тишина, подо мной топот, и ни один звук не вырывался наружу, тишина и шум не могли слиться, как масло с водой.
На лестницу деревянного туннеля я поднялась верхом. Я прислушивалась к глухому стуку копыт по доскам, пропитанным керосином, а потом открыла глаза, потому что справа и слева от меня проплывали рисунки мелом, они сверкали белизной при луне, фильтровавшейся сквозь просветы в перекрытии. Я остановила коня и спешилась. В этот час ночи все ковбои на свете выхватили пистолеты и прицелились в невидимого врага. Нарисованные в профиль, все они двигались в одном направлении — правая рука вытянута вперед, левая в кармане. Это были снайперы, вроде тех, которые, дважды обернув пистолет вокруг пальца, с легкостью сбивают нагар со свечи. Нарисованные в фас билли–бои выглядели косоглазыми. Они были коротко стрижены, а носы их, заостренные углом, летели вдоль лестницы косяком перелетных журавлей. Но ремни от пистолетов, старательно выписанные, и патроны на поясах явно обнаруживали, что их владельцы принадлежат земле. В сентиментальном углу, там, где, обогнув десять досок, переходишь от вендетт к сердцам и именам, соединенным знаком плюс, я нашла мел во всем нам известном тайнике и написала совсем высоко большими буквами, я написала сперва мое имя, потом имя Ули и соединила их таким толстым крестом, что даже мел сломала. Сердца я не стала рисовать, их вокруг было много, так много, что при необходимости можно было призанять и для других. Всякий, кто приходил сюда, мог легко себе представить, что одно из них бьется и для нас. Нет, сердца я не стала рисовать. Ради себя и Ули я отошла на три шага и постояла молча, присутствуя при этой помолвке, где конь был свидетелем, а наши имена написаны на деревянной стене.
В конце туннеля не стояла фрау Мюллер. И не встретила меня своим «rasch!». Она спала в постели где–то в Крепости, спала, размякнув, даже без козырька, но сапоги были рядом — старый, усталый, но верный рыцарь. Я вряд ли ее увижу, и я даже тосковала по этому воину. Перед деревянной коробкой, там, где на следующий день утром она снова займет свое место, я сделала знак рукой, похожий на нежное «прости». Потом, галопом проскочив школу, я направилась к кладбищу. Еще не пробило полночь, и я надеялась спасти Шустера от кулаков Шефа. Но не успела я миновать первые могилы, заросшие травой, как колокола на церкви протяжным звоном отметили полночь, и тогда я поняла, что все напрасно. Шеф, конечно, выполнил свою миссию, и Шустер тоже, я затормозила коня и пустила его шагом по аллеям, усыпанным мелким гравием, по узким аллеям с толченой галькой. Я пустила его шагом по высокой траве, мимо холодных крестов, мимо рощиц берез и белых акаций, мимо кустов шиповника Я пустила его шагом, но ненадолго, потому что кто же мог еще гореть где–то там, на огромном кладбище, кто же мог еще гореть, как не Белокурый Ули? Кто же мог еще зажечь столь прекрасную лампаду для Мананы и сторожить ее могилу, облачившись в чистое золото? Они все были в сборе, но Шустер лежал на обеих лопатках. Я подъехала верхом.
— Дело сделано, — объявил Шеф и указал на могилу, и могила Мананы была усыпана цветами. Четверо оболтусов стояли на четырех ее углах, стояли навытяжку, как в почетном карауле.
— Вольно! — скомандовала я, спешилась и подошла к Шустеру.
— Вы здорово его избили?
— Я один его избил, — сказал Шеф. — Я избил его одной рукой. Для такого не нужны две.
— И для этого тоже? — спросила я и указала на Ули.
— Этот был здесь, когда мы пришли. Если бы ты подоспела раньше, то застала бы меня на лопатках. Во всяком случае, следовало тебе сказать, что ты подрядила другого для этого дела с могилой.
— Я тебя подрядила, Шеф, и никого другого.
— А этот? — спросил Шеф. — Он жутко меня излупцевал. Почему он кинулся на меня, если ты его не подрядила?
— Не знаю почему. Почему, Ули?
— Потому, — спокойно произнес Ули.
— Я разве просила тебя прийти сюда с цветами?
— Ты никогда меня ни о чем не просишь.
— Я не просила тебя, но отныне буду просить. Вот увидишь.
— Проси меня как можно чаще, — сказал он.
— Разумеется, я буду тебя просить. Но покамест гори. Гори, Ули. Прошу тебя.
— Я и горю, — сказал Ули. — Горю. Конечно, горю.
— А ты? — спросила я Шустера и встала на колени. — Шеф, принеси мне рюкзак, у него из носа идет кровь. А ты?
— И я, — сказал Шустер.
— Было плохо?
— Это было жутко. Он сбил меня одним ударом. Я надеялся всем сердцем, что потребуются обе руки. Но они не потребовались.
— Не говори, у тебя так и хлещет кровь. Он разбил тебе нос в лепешку, auf mein Ehrenwort, честное слово, он расплющил твой помидор, этот подонок Шеф.
— Но одной рукой, сказал Шустер. — Всего одним ударом.
— Откуда я знал, что ты из наших? — крикнул Шеф. — Я наподдал бы тебе пару раз, честное слово.
— Дай мне подорожник, Шеф, — попросила я. — Он сверху, в рюкзаке. Я положила листок подорожника на нос Шустеру и стала его массировать.
— Теперь ты уже бывший, Шустер. С Шустером — Дон-Жуаном покончено.
— Пусть кончено, если узнаю все до конца.
— Что узнаешь?
— Почему ты позвала меня? — сказал он. — Ведь ты не случайно меня позвала. Не дави так, Zum Teufel[78], мне больно.
— Я сказала тебе, почему.
— Ты сказала, почему не позвала других, но почему я? Почему?