Так шло время. Ромешу некогда было даже задуматься над тем, куда приведет его неодолимое влечение сердца, но Онноду-бабу, да и многих его знакомых занимал этот вопрос и часто служил темой для разговоров.
Жизненный опыт Ромеша был куда менее велик, нежели его ученость, а влюбленное состояние больше чем когда-либо заволакивало туманом его взгляд на житейские дела. Каждый день Оннода-бабу с новой надеждой вглядывался в лицо Ромеша, но не мог прочесть на нем никакого ответа.
Голос у Окхоя был не очень сильный, но когда он начинал петь, аккомпанируя себе на скрипке, только уж очень суровый критик не попросил бы его спеть что-нибудь еще.
Оннода-бабу не питал особой любви к музыке, но, не имея возможности показывать это открыто, он выработал особые методы самозащиты.
Стоило кому-нибудь попросить Окхоя спеть, как Оннода-бабу говорил:
— Ну как вам не совестно, нельзя же так мучить человека только потому, что он умеет петь.
Но такое заявление в свою очередь наталкивалось на скромный протест Окхоя:
— Что вы, Оннода-бабу, не беспокойтесь, пожалуйста, еще неизвестно, кто кого терзает.
Затем обязательно вступался кто-либо из искренних любителей музыки и, наконец, упрашивал Окхоя исполнить что-нибудь, дабы разрешить спор.
Однажды еще днем все небо затянуло свинцовыми тучами. Дождь лил не переставая и после наступления темноты.
Окхою невольно пришлось задержаться, и Хемнолини попросила его спеть. Она села за фисгармонию, а Окхой, настроив скрипку, запел на хиндустани:
Лети, нежный ветерок,
Будь моим посланцем,
Скажи, что не могу уснуть
Без вести о любимой.
Не все слова песни были понятны слушателям, да это и не обязательно: когда сердца полны любовью и бьются лишь от встречи до разлуки, достаточно и легкого намека, чтобы понять друг друга.
Общее настроение песни было ясно: тучи роняли слезы, кричали павлины, и страданиям влюбленных не было конца.
В словах этой песни Окхой стремился выразить свои затаенные чувства, но ими воспользовались двое других. Погружаясь в волны мелодии, их сердца бились в унисон; в целом мире для них не существовало больше ничего тусклого, незначительного, — все вокруг стало прекрасным. Как будто любовь, какой пылали когда-либо человеческие сердца, была теперь поделена только между ними двумя, заставляя сердца их трепетать безмерным счастьем и мукой, замирать в смятении и ожидании.
В этот день так и не было ни просвета в тучах, ни перерыва в песнях.
Стоило Хемнолини попросить: «Пожалуйста, Окхой-бабу, еще одну песню!» — и тот с готовностью продолжал.
С каждой минутой мелодия нарастала, становилась все более проникновенной, — то в ней будто сверкала долго таившаяся молния, то металось полное страдания и тоски сердце.
Лишь поздно вечером ушел Окхой. В минуту прощания, весь под впечатлением музыки, Ромеш молча заглянул в глаза Хемнолини, и она ответила ему вспыхнувшим взглядом, в котором тоже все еще реяла тень песни.
Ромеш вернулся домой. Дождь, на мгновение переставший, полил теперь с новой силой. В эту ночь юноша так и не смог уснуть. Не спала и Хемнолини. В непроницаемой темноте ночи долго прислушивалась она к неумолчному шуму дождя. В ее ушах попрежнему звенели слова песни;
Лети, нежный ветерок,
Будь моим посланцем,
Скажи, что не могу уснуть
Без вести о любимой.
«Если бы мне только научиться петь! — вздохнув, подумал на следующее утро Ромеш. — Я бы, не задумываясь, отдал за это все свои таланты».
Но, к сожалению, у Ромеша не было никаких шансов хоть как-нибудь овладеть этим искусством. Поэтому он решил попробовать заняться музыкой. Ему вспомнилось, как однажды, случайно оставшись один в комнате Онноды-бабу, он провел смычком по скрипке, но уже от одного только этого прикосновения богиня музыки издала такой болезненный стон, что ему пришлось оставить дальнейшие попытки играть на этом инструменте, ибо продолжать — значило бы проявить по отношению к богине величайшую жестокость.
Поэтому, признав себя недостойным играть на скрипке, Ромеш купил фисгармонию. Плотно прикрыв дверь комнаты, он осторожно провел пальцами по клавишам и пришел к заключению, что как-никак этот инструмент куда терпеливее скрипки.
На следующий день, едва Ромеш показался в доме Онноды-бабу, как Хемнолини заметила ему:
— Кто-то играл у вас вчера на фисгармонии.
Ромеш полагал, что раз он запер дверь, то можно не опасаться, что его услышат, однако нашлось все же чуткое ухо, сумевшее уловить звуки и через закрытую дверь.
Пристыженному Ромешу пришлось сознаться, что это он купил фисгармонию и хочет научиться играть.
— Напрасно вы запираетесь на ключ и пытаетесь научиться самостоятельно, — сказала Хемнолини. — Лучше приходите заниматься к нам. Я немного играю и сумею научить вас тому, что знаю сама.
— Но ведь я очень неспособный ученик, — ответил Ромеш. — Вам придется изрядно помучиться со мной.
— Ну, знаний у меня ровно столько, чтобы кое-как обучать неспособных, — рассмеялась Хемнолини.
Очень скоро, однако, обнаружилось, что Ромеш оказался не слишком скромным, заявив о своих скудных способностях к музыке. Даже при столь терпеливом и нетребовательном педагоге, каким была Хемнолини, чувство гармонии никак не могло посетить его.
Бродя в потоке звуков, Ромеш вел себя, как неумеющий плавать человек, который, попав в воду и почувствовав, что захлебывается, тут же начинает колотить по воде руками и ногами. Он как попало ударял пальцами по клавишам, фальшивя при каждом ударе. Для его собственного слуха это не имело особого значения: он не видел никакой разницы между гармонией и диссонансом и с олимпийским спокойствием пренебрегал вообще всякой тональностью. Не успевала Хемнолини воскликнуть: «Что вы делаете, это звучит фальшиво!» — как он уже спешил устранить первую ошибку последующей. Но серьезный и усидчивый по натуре, Ромеш был не из тех, кто сразу готов бросить плуг. Медленно движущийся паровой каток трамбует дорогу, вовсе не заботясь о том, что он давит и стирает ее в порошок. С таким же слепым упорством совершал и Ромеш свои непрестанные атаки на злосчастные йоты и ключи.
Хемнолини радостно смеялась над отсутствием у него музыкальности, и сам он хохотал вместе с ней.
Лишь любовь способна извлекать радость из ошибок, промахов и диссонансов.
Когда мать видит первые, совсем еще нетвердые шаги своего ребенка, ее любовь к нему вспыхивает лишь сильнее; такие же чувства испытывала и Хемнолини, забавляясь той совершенно изумительной неопытностью, которую обнаруживал Ромеш в области музыки.
— Хорошо вам надо мной смеяться, — говорил он иногда, — а разве вы сами не делали ошибок, когда учились играть?
— Конечно, и я ошибалась, но, сказать по правде, Ромеш-бабу, мои ошибки не идут ни в какое сравнение с вашими.
И все же Ромеш не успокаивался. Смеясь, он опять начинал сначала.
Уже упоминалось, что Онноду-бабу никак нельзя было назвать ценителем музыки, однако, прислушиваясь порой к игре Ромеша, он вдруг многозначительно замечал:
— Недурно звучит. Пожалуй, со временем Ромеш может стать порядочным музыкантом.
— Ну да! Мастером по части извлечения диссонансов, — смеялась Хемнолини.
— Право же, он сделал значительные успехи с тех пор, как я слышал его в первый раз. На мой взгляд, если Ромеш постарается, его игра будет не так уж плоха. Тут, как и в пении, нужна лишь постоянная практика. Стоит только одолеть простейшие гаммы, — а там уж все пойдет как по маслу.
На подобные аксиомы возразить было нечего, и всем оставалось лишь умолкнуть в почтительном благоговении перед авторитетом Онноды-бабу.
Почти каждую осень, во время праздника Пуджа[9] Оннода-бабу и Хемнолини, пользуясь дешевыми билетами, отправлялись в Джобболпур, где служил муж сестры Онноды-бабу. Стимулом для этих ежегодных поездок являлась неугасающая надежда Онноды-бабу улучшить свое пищеварение.
Был уже конец августа. До праздничных каникул оставалось совсем немного времени, и Оннода-бабу занялся приготовлениями к путешествию.
В ожидании близкой разлуки Ромеш стал теперь заниматься музыкой особенно усердно.
Как-то в разговоре с ним Хемнолини заметила:
— Мне кажется, Ромеш, вам было бы очень полезно на время переменить климат. Что ты скажешь на это, отец?
Подумав, Оннода-бабу решил про себя, что такое предложение не лишено смысла: Ромеш перенес тяжелую утрату, и поездка может рассеять его горестные воспоминания.
— Конечно, — сказал он, — перемена воздуха на несколько дней — прекрасная вещь. Знаешь, Ромеш, я заметил, что в любом месте, — будь это западные провинции или другая область, — перемена климата действует благотворно только в течение нескольких дней. Первое время появляется хороший аппетит, начинаешь много есть, а потом — опять все по-старому: тяжесть в желудке, изжога, и что ни съешь, все…