— Ну, на такую штуку, как жизнь, у нас постановления найдутся! Существуют и командные высоты, дорогой. Как-нибудь обуздаем и заставим подчиняться. Такой-сякой опыт уже есть…
Разговор с Зимчуком и Понтусом как бы раздвоил Василия Петровича. Возражая им, споря с самим собою, он в то же время хотел, чтобы все было именно так, как ему говорили, чтобы то, против чего настраивал себя, стало неопровержимым.
Однако уже на следующий день оптимизм Зимчука показался ему еще более наивным, а замыслы Понтуса прямо пустопорожними.
Коробки! Без их восстановления, понятно, не обойдешься. Но чем тут восторгаться? Разве они решат что-нибудь? И какими словами не прикрывайся, это не больше чем свидетельство бедности. А чего стоят Понтусовы намеки, что среди зданий, которые поднимутся из руин, могут оказаться здания и его, Василия Петровича! Да если бы он действительно набрался упорства и по памяти восстановил свои проекты, что из того? Он не мальчик и не может обманывать себя. Он знает, — даже странно, как он мог на какое-то время забыть это?! — знает, что вряд ли есть еще другие произведения искусства, которые были бы так прикреплены к своему времени и месту, как архитектурные произведения. Даже не осуществленные в свой час, они навсегда остаются на бумаге. Заново можно воздвигать одни лишь памятники…
И, отбросив прежнее намерение — не вызывать семью, словно мстя кому-то, — Василий Петрович послал телеграмму-вызов.
1
На скупо освещенном перроне вокзала он встретил Веру Антоновну и сына с чувством вины. Чтобы скрыть это, медленнее, чем хотелось, взял из ее рук чемодан и поцеловал в лоб. Но в тот же миг забыл о дипломатии.
— Все будет хорошо, Веруся! Слово даю!.. — пообещал он и начал целовать ее глаза, виски, душистые волосы.
— Ты на сына взгляни, — слабо защищалась она, смущаясь людей, которых на перроне прибывало. — Его можно уже отдавать в музыкальную школу. А как он скучал по тебе! Как мы истосковались…
Она прильнула к его груди и на мгновение замерла. Но по едва уловимой дрожи, пробегавшей по ее спине, Василий Петрович догадался — она тоже думает не только о встрече. И ощущение вины, теперь уже почти осознанной, вернулось к нему, точно он действительно был виноват, что так тускло горят редкие синие лампочки фонарей, что захламлен перрон, а вместо вокзала — темная коробка с заколоченными окнами.
Он присел на корточки и протянул к сыну руки. Мальчик, который до сих пор с ревнивым любопытством наблюдал за тем, что происходило, неуверенно приблизился и повернулся боком.
— Юрик! — прикрикнула Вера Антоновна.
Тот обвил шею отца и неожиданно крепко сжал ее. Василий Петрович легко поднял сына и так остался стоять, прижимая его к себе. Их обходили пассажиры с узлами, чемоданами. Над перроном витал разноголосый людской гомон. Все торопились. Но ни Василий Петрович, ни Вера не решались тронуться с места.
На Привокзальной площади фонари не горели совсем. Все было окутано ночным мраком, более густым, как показалось Вере, чем в поле. Только на противоположной стороне площади, в низком бараке, светились щели плохо замаскированных окон и из широкой двери, в проеме которой время от времени появлялись силуэты людей, на землю падала желтая полоса. Там теперь помещался вокзал.
Проходя мимо, она попросила:
— А может, переждем, Вася, до рассвета? Вероятно, далеко же. И я, прости меня, боюсь. Я ничего не узнаю здесь.
Он ответил шуткой и зашагал быстрее.
Улица в самом деле выглядела страшной. В ночном сумраке сдавалось, идешь по рву, над валами которого чернеют зубцы стен с окнами, сквозь которые виднеется небо.
Там, где прежде была Ленинская улица, встретился конный наряд милиции. Один из всадников подъехал к ним и, включив карманный фонарик, висевший у него на пуговице шинели, приказал предъявить документы. По лихо закрученным усам, сдвинутой набекрень фуражке Василий Петрович узнал капитана милиции. И, протягивая ему паспорт, сказал, как старому знакомому:
— Вот, встречал жену с сыном. Из Москвы приехали к нам.
— Ну что ж, просим, — шевельнул рыжим усом капитан. — Пускай нашего полку прибывает.
Когда, козырнув, он отъехал и гулкий цокот копыт стал медленно тонуть в темноте, Вера успокоилась.
— Давай отдохнем.
Василий Петрович передал ей сына, уже успевшего заснуть, и они присели рядом на чемодане. Почувствовав тепло ее плеча и колена, он осторожно, чтобы не нарушить этого ощущения, вынул из кармана портсигар и закурил. Сказал первое, что пришло в голову:
— Ты помнишь, где мы его купили? Тут же, рядом. Помнишь ювелирторг? С такими большими витринами в темно-лиловом бархате. Ты очень любила их разглядывать. И вот, вещь пережила улицу. Пережила мои дома. Ты слышишь, Веруся? Погибли все, и неизвестно, когда придется иметь дело с чем-нибудь стоящим.
Вера поежилась.
Он мысленно выругал себя и заговорил о другом, что по какой-то связи вытекало из предыдущего:
— Завтра придется сходить на вокзал и узнать, когда прибудут вещи.
— Какие, Вася, вещи? — встрепенулась она, будто ожидала и боялась этих слов.
— Ну, понятно, твои… наши… Багаж теперь идет долго.
Вера опустила голову.
— Я не брала его, Вася. Мне говорили, что здесь страшно, как в горелом лесу. У нас же тут ничего не устроено.
— Что значит — не устроено? Ты шутишь? — изумленно вскинул он глаза на жену.
В душе Василий Петрович все время чего-то ждал от нее. Чего? Малодушия, жалоб, упреков. Но подобного, только своих расчетов — нет, их он не ожидал.
— Дай, пожалуйста!.. — показал он на сына. И взяв сонного Юрика на руки, пошел не оглядыраясь.
Она побрела за ним, неся чемодан и тихо всхлипывая.
Идти пришлось около часа.
Брезжило. Небо на востоке стало бледнеть. Сумрак мягко оседал на землю, делая предметы легкими, однообразно серыми. Даже белая церквушка на Сторожевском кладбище, окруженная старыми тополями, выглядела серенькой и невесомой.
Это была одна из окраин, куда теперь переместилась жизнь. С деревянными домиками, с палисадниками, с улицами, поросшими подорожником и муравой, — такие уголки стали Минском. Война пощадила их, хотя и состарила. Выцвели ставни, жестяные крыши домов, накренились заборы, возле них буйно разрослась крапива. Глубже в землю вросли сами домики.
Барушка с Аллой тогда в самом деле помогли Василию Петровичу облюбовать один из таких пустующих домиков. Он стоял немного на отшибе. Во дворе зеленели кусты шиповника и сирени. Но дом оказался не жактовский, а частный. Вернулись из деревни хозяева, а через несколько дней пришла из партизанского отряда хозяйкина племянница, и Василию Петровичу пришлось переселиться в одну комнату. В хлопотах и волнениях забыл написать об этом жене и, встречая ее на вокзале, может быть, сильнее всего беспокоился из-за этого. И вот на тебе…
Осторожно, чтобы не разбудить сына, Василий Петрович боком прошел в дверь, которую открыла хозяйка. В сенях, коридоре и в проходной комнате было томно, душно.
Сердце у Василия Петровича защемило. Он остановился, прислушался. Хозяйка торопливо объясняла его жене, куда надо идти, ведя, возможно, за руку.
Когда Вера следом за ним — ее качало — вошла в комнату, прежнего возмущения уже не было, осталось только недоумение.
— Ну? — спросил он, поглядывая на жену, которая бессильно опустилась на кушетку, поставив у ног чемодан.
В окно проникал сероватый предутренний свет. Склоненная фигура Веры как бы растворялась в нем, теряла реальность. Василию Петровичу стало жалко ее. Шевельнулось сомнение: а что, если это не хитрость, а обычная непредусмотрительность или простая человеческая слабость? И чего он так вскипел? Действительно, не хочет ничего признавать, кроме себя.
Чутьем, свойственным только женщинам, Вера уловила настроение мужа. Плечи ее затряслись сильнее.
— Что ты делаешь со мной? — сквозь слезы пожаловалась она и заговорила о себе, о квартире в Москве, о врачах, которые не советуют ей пока что никуда выезжать, о том, что есть возможность устроить Юрика в музыкальную школу.
2
Она проснулась первой. Осторожно, чтоб не разбудить мужа, встала, накинула на себя яркий халатик, приготовленный еще перед сном. Внимательно оглядела небольшую комнату — письменный стол, заваленный книгами, кресло, кушетку, колченогую койку, похожую на больничную, с которой только что встала. Знакомым показался один письменный стол, остальное выглядело таким чужим, что к нему, сдавалось, никогда не привыкнуть.
Было поздно. За окном от солнца уже изнывали сирень и шиповник, где-то под карнизом крыши вяло ссорились воробьи. Издали долетали размеренные удары молота.