Обед мне приносит тётка, а Рейчел караулит у двери. Опять суп, правда, на этот раз в нём плавают раскисшие куски хлеба. Я прошусь в туалет, и тётка развязывает мне руки, но тащится следом и стоит у меня над душой, так что приходится делать свои дела под её неусыпным наблюдением. Такого унижения я ещё в жизни не испытывала. Ноги еле держат, а боль в голове становится сильнее, когда я стою. На запястьях глубокие следы от нейлонового шнура, руки болтаются, как две безжизненные плети. Когда тётка вновь собирается связать меня, мне хочется взбунтоваться — хотя она и выше, но я, безусловно, сильнее — однако вовремя решаю, что не стоит. В доме полно народу: и дядя дома, и, насколько мне известно, на первом этаже по-прежнему ошивается кто-то из регуляторов. Они враз скрутят меня и вколют снотворное, а сон в мои планы не входит. Мне понадобятся вся бодрость и ясность мышления, на которую я только способна. Если Алекс не появится, придётся вырабатывать собственный план спасения.
Во всяком случае, одно бесспорно: никакой Процедуры завтра не будет. Я лучше умру.
Так что вместо открытого бунта я изо всех сил напрягаю мышцы, когда тётка привязывает меня к спинке кровати.
Когда я расслабляюсь, то ощущаю крохотное провисание шнура — лишь на какую-то долю дюйма — но, может, этого достаточно, чтобы мне удалось высвободиться из этих импровизированных кандалов. О, ещё одна хорошая новость: на исходе дня мои тюремщики становятся менее бдительны и уже не так тщательно несут службу: Рейчел минут на пять отходит от двери — ей надо в туалет; Дженни просвещает Грейс насчёт правил новой игры, которую она недавно выдумала; тётка оставляет свой пост на полчаса — отправляется мыть посуду. После обеда на вахту заступает дядя Уильям. Отлично. У него с собой маленькое радио. Я надеюсь, что он, как обычно после еды, скоро задремлет.
И вот тогда, может быть — только «может быть» — мне удастся освободиться.
Около девяти часов свет дня меркнет окончательно, стены одеваются тенями, и я лежу в темноте. Через жалюзи пробивается яркий свет полной луны, и контуры предметов в комнате отсвечивают тусклым серебром. За дверью сидит на страже дядя Уильям, слушает своё радио — оно что-то еле слышно бормочет. Снизу доносятся звуки: в кухне и в туалете на первом этаже плещется вода, приглушённо гомонят голоса, шаркают обутые в тапочки ноги, кто-то покашливает — последние шумы, после которых опустится ночь и дом затихнет, словно измученный человек перед смертью. Дженни и Грейс пока что не разрешается спать в одной комнате со мной. Наверно, они там все спят вповалку на полу в гостиной.
Опять припирается Рейчел, надеюсь, в последний раз. В руке у неё стакан с... водой? В темноте трудно сказать, но что-то эта вода какая-то мутная, как будто в ней что-то растворено.
— Я не хочу пить, — объявляю я.
— Всего несколько глотков.
— Нет, правда, Рейчел, я не хочу пить.
— Лина, не создавай проблем. — Она присаживается на кровать и прижимает стакан к моему рту. — Ты весь день так хорошо себя вела.
Мне ничего не остаётся, как набрать полный рот этой дряни. Точно — явно ощущается едковатый привкус лекарства. Наверняка снотворное. Однако я не глотаю, и как только сестрица встаёт и направляется к двери, поворачиваю голову и орошаю волосы и подушку. Противно, но лучше, чем глотать эту гадость. Впрочем, в мокрой подушке есть и кое-что хорошее: плечи охлаждаются и болят чуть меньше.
Рейчел задерживается у двери — кажется, собирается сказать что-то умное и значительное. Но всё, что у неё получается, это:
— Увидимся утром.
«Не увидимся, если всё пойдёт, как я хочу», — думаю я, но молчу, как рыба. Она уходит и затворяет за собой дверь.
Вот теперь я в полной темноте. Тикают минуты, складываются в часы. Мне нечем заняться, мысли бегут своим чередом и постепенно, по мере того, как дом погружается в ночь и затихает, возвращается страх. Говорю себе: Алекс должен прийти, должен, — но время ползёт-летит вперёд, дразнит меня, издевается надо мной, — а снаружи всё так же не доносится ни звука, если не считать редкого брёха собак.
Пытаясь избежать бесконечных мыслей об одном и том же — «Придёт Алекс или не придёт?» — я выискиваю различные способы покончить с собой на пути в лаборатории. Если на Конгресс-стрит будет хоть какое-то автомобильное движение, я брошусь под грузовик. Или, может, мне удастся вырваться и добежать до причала — утопиться будет пара пустяков, особенно со связанными руками. На худой конец, если ничто из этого не удастся, я попытаюсь прорваться на крышу лабораторий, как та девушка, что погибла несколько лет назад — та, что, прыгнула в небо и, пронзив облака, камнем упала на землю.
Вспоминаю кадры, которыми в тот день было полно телевидение: тонкий ручеёк крови, непонятное выражение покоя на лице мёртвой девушки... Теперь я понимаю.
Наверно, это странно, но мне становится немножко легче: занимающие мой ум планы самоубийства притупляют царящий в душе страх. Я лучше умру на собственных условиях, чем стану жить по их правилам. Я лучше умру с любовью к Алексу, чем стану жить без него.
«Боже, будь милостив, пусть он придёт за мной.
Я больше никогда и ни о чём не попрошу.
Я откажусь от всего, всё отдам.
Только бы он пришёл».
Около полуночи страх переходит в отчаяние. Если он не появится, я должна попробовать вырваться отсюда самостоятельно.
Пытаюсь высвободить руки из пут, используя тот самый лишний свободный сантиметр. Шнур глубоко врезается в кожу, и я прикусываю губу, чтобы не закричать. Как бы я ни тянула, ни крутила и ни выворачивала руки, большего мне достичь не удаётся. Но я продолжаю сражаться. На лбу крупными каплями выступает пот. Чувствую, как что-то стекает по предплечью. Запрокинув голову, вижу густую, тёмную струю крови — словно жуткая чёрная змея прочертила мне руку. Вся моя борьба привела только к тому, что я поранилась. К тому же, если я начну биться сильней, то это может привлечь чьё-нибудь внимание, и я затихаю.
Снаружи не доносится ни звука; как всегда, там царит мёртвая тишина, и в эту минуту я понимаю всю безнадёжность своего положения: я не смогу вырваться отсюда без его помощи. Наутро я проснусь, и тётка с Рейчел и регуляторами поволокут меня в город, а тогда единственным шансом спастись будет либо океанское дно, либо крыша лаборатории.
Я представляю себе медовые глаза Алекса, нежность его прикосновений... Вспоминаю, как мы спали под звёздным пологом — словно вся эта красота была создана специально для нас.
Только теперь, по прошествии стольких лет, я понимаю, что такое Оцепенение — это чувство ненужности и бессмысленности происходящего, чувство утраты и невозможности найти утраченное. На смену отчаянию и страху приходит милосердное Оцепенение, опускаясь на мой рассудок тяжёлым тёмным занавесом, и — чудо из чудес! — я засыпаю.