Но в основном она гуляла одна, вниз по Массачусетс-авеню на Ирвинг-стрит. По Чарльз на Портер-сквер. По субботам ходила в Сомервиль или на Фенвэй. У нее не было определенной цели, цели самой ходьбы, и иногда, когда бывало особенно плохо, она начинала ритмично считать, и это напоминало чтение мантр. Больше всего ее поражало, что страдание длится так долго, казалось невероятным, что одного человека может настолько волновать потеря другого. Она знала, что стыдно постоянно смаковать во всех подробностях свои личные невзгоды, даже наедине с собой, в то время как многие люди подвергаются настоящему насилию. (Тем более стыдно, что события в Энтеббе[5] или в бунтующих гетто лишь на короткое время заставляли соизмерять свои страдания с другими, потому что «я» стремилось вернуться к «себе»; иногда подобные новости лишь усиливали страдания: очень хотелось, чтобы рядом был кто-то, с кем можно было бы поделиться этими сводками из ада.)
Однажды в сентябре — она ходила уже месяцы — Линда зашла в кафе, с деревянными столами, установленными перпендикулярно стойке, на которой стоял стеклянный ящик со сластями. Она заказала кофе и печенье с арахисовым маслом (обед был пропущен) и отнесла это на свой столик, где уже разложила таблицы для поурочных планов. Работать в кафе было не так скучно, и на какое-то время она отвлеклась, погрузившись в раздумья о романе «Этана Фрома и «Стеклянном зверинце»[6]. На улице солнце согрело кирпичи, но не людей, которые кутались в куртки в ожидании зимы. И тут какая-то суматоха в углу привлекла ее внимание. Женщина усадила в детские сиденья, установленные на стульях, двух пуделей и кормила их кусочками дорогого миндального печенья из стеклянной коробочки. Она разговаривала с ними так, как разговаривает мать со своими малышами, утирая им морды кружевным платочком и нежно браня за жадность.
Линда с удивлением наблюдала за этой сценой.
— Она будет хранить их пепел в банке из-под печенья, — произнес голос за ее спиной.
Линда повернулась и увидела мужчину с живыми чертами лица и бровями густыми, как мех. На его лице играла непринужденная улыбка. Космический хохот — безудержный, освобождающий от мрачных угрызений совести долгих месяцев, — забурлил у нее внутри, вырываясь наружу. Кипа бумаг упала со стола, она попыталась поймать их и беспомощно положила руку на грудь.
Потом было знакомство, хохот, постепенно выходящий маленькими взрывами смеха, которые она не могла сдерживать. Смех сам по себе заразителен, и мужчина время от времени весело хмыкал. Она закрыла рукой рот, и девушка за стойкой сказала: «Что такого смешного?» Один из них перешел за столик другого (позже они спорили, кто именно), и Винсент сказал по поводу космического хохота:
— Тебе это было нужно.
У него были широко раскрытые карие глаза и гладкая кожа, смуглая то ли сама по себе, то ли от загара. Его волосы блестели, словно мех здорового животного.
Поворачиваясь, она задела ногой ножку стола, отчего кофе пролился на его блестящую туфлю. Она нагнулась, чтобы вытереть ее бумажной салфеткой.
— Осторожно, — предупредил он ее. — Я легко возбуждаюсь.
— Он к тебе хорошо относился?
— Очень. Представить не могу, что бы со мной случилось, какой бы я стала.
— Это из-за меня.
— Ну. Да. И из-за меня тоже.
— Одно время я жил в Кембридже, — сказал Томас. — На Ирвинг-стрит. Через несколько лет после этого.
— Я не знала.
Интересно, подумала она, как часто проходила она по этой улице? В каком из больших домов жил он? Она опиралась на переборку парома, глядя, как уносился вдаль северный город. Ветер растрепал ее волосы, которые закрыли ей лицо, и она отвернула голову, чтобы откинуть их. Как обычно в будничный день, когда не требовалось чего-то более торжественного, на ней были джинсы и белая рубашка. А сегодня еще и плащ, застегнутый на все пуговицы от ветра. Томас по-прежнему был в темно-синем блейзере, словно он спал в нем. Он позвонил еще до того, как она проснулась, опасаясь, как он сказал, что она уйдет на весь день и он не сможет ее найти. Не хочет ли она прокатиться на пароме на остров? Да, сказала Линда, она не против и храбро спросила его, почему он не пришел на ее выступление.
— Я видел тебя в зале на своем выступлении и немного нервничал. Всегда труднее выступать, когда среди зрителей есть кто-то знакомый. Я решил избавить тебя от этого.
Тут он, конечно же, был прав.
— Твои произведения, — обронила она, когда они были на пароме. — Не знаю, слышала ли я когда-нибудь…
На лице Томаса появилось выражение, которое она сама иногда ощущала: удовольствие, неумело завуалированное скромностью.
— Лет через десять твои произведения будут учить в школе, — добавила она. — А может быть, и раньше. Я в этом уверена.
Она отвернулась, давая ему возможность получить удовольствие без ее внимательного взгляда.
— Почему ты назвал сборник «Стихи Магдалины»? — спросила она через некоторое время.
Он помедлил с ответом.
— Ты должна знать почему.
Конечно, она знала и уже жалела, что спросила. Потому что этот вопрос призывал поделиться какими-то тайнами, воспоминаниями, чего она не хотела.
— Ты пишешь «Магдалина», — сказала она. — С буквой а на конце.
— Это имя так пишется в Библии. Но часто его пишут «Магдалин» — без а. Есть много вариантов этого имени: Магдала, Маделина, Мария Магдала. Ты знаешь, что маделины Пруста названы по этому имени?
— Ты долго работал над этими стихами.
— Мне пришлось оставить их. После Африки.
Последовало неловкое молчание.
— Они выходят за пределы любой темы, — быстро проговорила она. — Так всегда в хорошей поэзии.
— Это миф — то, что она была падшая женщина. Так думают только потому, что первое упоминание о ней следует сразу же после упоминания о падшей женщине.
— Ты имеешь в виду в Библии?
— Да. Вряд ли это имеет значение. Нас волнует именно миф.
— И они были любовниками?
— Иисус и Мария Магдалина? «Она служила Ему всем своим естеством[7], — говорится в Библии. Мне бы хотелось думать, что да. Но большинство ученых говорят лишь, что она дала Ему возможность быть тем, кем Он был как мужчина, — все, дальше этого они не идут. А по-моему, это звучит как замена слову «секс».
— А почему бы и нет? — задумчиво откликнулась она.
— Все, что мы действительно знаем о ней, — это только то, что она была женщиной, о которой не сказано ничего больше: например, являлась ли она чьей-то женой или матерью. И фактически сейчас о ней говорят, что она была для Иисуса женщиной достаточно значительной, чтобы он считал ее своего рода апостолом. Достаточно важной, чтобы стать первой, кто принес весть о Воскресении. Так или иначе, это феминистское толкование.