Летом я снова убеждала отца одолжить у мистера Барлоу грузовик, чтобы отвезти меня к болоту в окрестностях Пайн Буш, где я делала зарисовки флоры и фауны; позже я перерисовывала эти наброски уже акварелями.
Я оставалась верна своему обету отгонять нечистые помыслы, данному когда-то Господу в обмен на возможность ходить. По прошествии нескольких лет я поняла, что основная причина моего выздоровления — это сила моего собственного организма и решимость; но какая-то часть меня все еще оставалась в плену суеверий и твердила, что мне не стоит нарушать свое обещание, иначе я буду вынуждена поплатиться чем-то другим.
Я научилась усмирять желания моего тела, хоть это было и нелегко. Я хотела познать мужчину, ощутить ласку и любовь.
Я знала, что никогда никого не повстречаю, живя такой жизнью, и тем не менее не знала, как это изменить. Само собой разумеется, не могло случиться, чтобы какой-то мужчина когда-нибудь зашел в наш дом на Юнипер-роуд в поисках Сидонии О'Шиа.
Вскоре после моего двадцать третьего дня рождения мама заболела. Сначала это был бронхит, а затем он перешел в опасный вид воспаления легких, которое то вроде бы проходит, то вновь возвращается. Я ухаживала за ней, как она когда-то за мной, кормила ее, расчесывала волосы, мягко массировала ее руки и ступни, чтобы облегчить боль, усаживала на металлический горшок, накладывала мазь на грудь. Иногда, в те дни, когда ей было легче дышать, она еще пыталась петь свои французские песни хриплым низким голосом, и в такие минуты мы с отцом не могли даже смотреть друг на друга.
Отец снова перенес с веранды в кухню тахту, только теперь уже мама лежала на ней, подпираемая подушками. Она наблюдала, как я готовлю, и с особым удовольствием смотрела, как делаю выкройки и шью себе одежду.
После очередного обострения пневмонии доктор сказал нам, что мамина смерть — лишь вопрос времени; ее легких надолго не хватит.
Когда доктор ушел, мы с отцом просидели возле нее всю ночь. Отец говорил с ней, и, хотя она была не в состоянии ответить, по ее глазам было видно, что она все понимает. Ее грудь резко поднималась и опускалась, издавая звук, похожий на тот, который получается при комкании бумаги. Временами отец что-нибудь напевал, наклонившись к ее уху. А я — что делала я? Я ходила по их спальне взад и вперед, чувствуя, как мои легкие наполняются жидкостью, словно я тонула, как и моя мама. Было трудно унять тупую обжигающую боль в горле. Рот болел. Глаза болели.
А потом я поняла: мне нужно заплакать. Я не плакала восемь лет, с тех пор как рыдала в шестнадцать, узнав о последствиях полиомиелита.
Я уже разучилась плакать. У меня так сильно были напряжены глаза, губы, горло и даже грудь, что мне казалось: что-то должно вырваться наружу, а что-то — разорваться. Либо голова, либо сердце.
Я подошла к кровати и села возле мамы, подняв ее изувеченную руку. Вспомнила, как ее руки заботились обо мне и утешали меня. Потом я опустила ее руку на покрывало, но продолжала держать в своих руках. Я приоткрыла рот, пытаясь высвободить боль, гнездившуюся в горле. Но ничего не вышло, боль лишь усилилась.
Отец дотронулся до моей руки. Я посмотрела на него и, увидев слезы, легко текущие по его щекам, прошептала дрожащим голосом:
— Папа… — Так хотелось, чтобы он помог мне! Мама умирала, а о помощи просила я.
Он придвинул стул ближе и обнял меня за плечи.
— Поплачь, Сидония. Дождь слез необходим для сбора урожая понимания, — сказал он с каким-то подобием кривой улыбки. Еще одна его ирландская цитата, но сейчас мне это действительно было нужно.
— Папа, — снова произнесла я, чувствуя комок в горле. — Папа.
— Скажи ей. — Он кивнул в сторону мамы. — Скажи ей.
И тогда я поняла, что мне нужно сделать. Я легла рядом с мамой и положила голову ей на плечо. Так я пролежала довольно долгое время. Ее дыхание было мучительным и редким. Мое — учащенным и тяжелым.
Пока я лежала там, испытывая отчаянную потребность в слезах, я спрашивала себя, почему никогда не говорила маме, что люблю ее. Почему никогда не ценила все, что она сделала для меня, — не только когда была ребенком или когда лежала на кровати, не в силах позаботиться о себе, или даже позже, когда наконец выздоровела, насколько это было возможным, но все равно продолжала надеяться на нее? Почему никогда не говорила ей, что понимаю, как мои страдания и злость негативно отражались на ней? Или я просто предполагала, что она все поймет?
Я была ее чудом. У нее были надежды на меня — она надеялась, что я выйду в люди. Что не упущу свой шанс и выучусь чему-то новому. Что найду удовлетворение в работе, в помощи другим, в дружбе. Что я выйду замуж и у меня будут дети. Вместо этого я просто приняла все, что случилось со мной, и замкнулась в себе. Я была ее чудом, и все же я выросла нелюдимой и молчаливой.
Я не воспользовалась ни одним шансом.
Когда я начала шептать ей о том, что давно должна была сказать, мое горло расслабилось. И я наконец заплакала. Я плакала и все шептала ей что-то, пока она не умерла, — это случилось сразу после полуночи.
После этого я уже не могла перестать плакать.
Отец и я скорбели по-разному: меня то и дело сотрясали неконтролируемые рыдания, которые я пыталась заглушить, укрывшись в своей комнате, где устроившаяся в углу кровати Синнабар спокойно наблюдала за мной. Отец скорбел в тишине, часто сидя на ступеньках на заднем дворе, просто уставившись в забор. Однажды, когда я вышла и села возле него, он сказал так, будто я прервала его на средине мысли:
— Знаешь, она хотела стать дизайнером одежды. Но вместо этого она вышла за меня замуж, бросила свой дом и все, что имела.
Он поднял со ступенек щепку и начал изучать ее, будто внутри нее что-то находилось. Я никогда не знала об этой ее мечте.
— Ты так похожа на нее, Сидония. Нежная, и одаренная, и решительная.
Похоже, теперь любая мелочь могла вызвать у меня слезы. Я плакала, заметив, как красиво солнце высвечивает лишенные слуха уши Синнабар. Я плакала, когда видела молодую пару, проходившую мимо нашей подъездной дороги с детской коляской. Плакала, когда находила маленький скелет птенца в разбитой скорлупе под липой. Плакала, когда у нас заканчивалась мука.
Я плакала ежедневно на протяжении трех месяцев. Плакала через день на протяжении следующий двух месяцев. Плакала раз в неделю еще два месяца, а потом через неделю и в конце концов перестала плакать — так прошел год.
Мой отец был ирландцем с красивым мелодичным голосом, но он разговаривал все меньше и меньше после смерти мамы. Нам было легко друг с другом. Мы с папой завели новый порядок, который подходил нам обоим. Мы ходили по дому, как два отдельных клуба дыма, никогда не касаясь друг друга и все же как-то гармонично существуя рядом. Каждый вечер после ужина мы читали — ежедневную прессу и книги. Я продолжала читать романы, а он — биографии и исторические книги. Иногда мы обсуждали прочитанное, комментировали какие-то новости или особенно впечатлившие эпизоды в читаемых нами книгах.