В то утро я не смогла надеть туфли, съела два завтрака и забыла, как зовут мою дочь.
Все было так: я спустилась по лестнице, держа туфли в руках, и пошла на кухню. Кэйтлин уже приехала на каникулы, усталая и похудевшая. Утомилась от вольной жизни, решила я, – да еще ее траурные наряды и макияж… Я однажды ей намекнула, что это слишком готично, а она взяла в пригоршню свои угольно-черные волосы и ответила: у меня что, есть выбор?
Меня ждали в школе, наша няня заболела, поэтому вести Эстер на прогулку выпало Кэйтлин. Судя по виду, она охотнее провела бы весь день в постели. Я и сама была бы рада ее туда уложить, как в старые времена, – подоткнуть одеяло, убрать ей волосы со лба и принести горячий бульон.
Когда я спустилась на кухню, обе девочки уже проснулись. Эстер разбудила сестру, свела вниз по лестнице, а теперь уютно устроилась у нее на коленях и требовала кормить себя с ложечки. Я вошла на кухню, посмотрела на двух своих дочерей и почувствовала, как в душе распускается радость – от того, что, несмотря на семнадцать лет разницы, они так привязаны друг к другу. Мне захотелось позвать Эстер и покачать ее на коленях. Тут-то все и случилось. Между мной и ее именем встала серая, непроницаемая стена тумана. Нет, даже не стена – пустота. Секунду назад там что-то было, а теперь исчезло. Я ударилась в панику и чем сильнее пыталась думать, тем гуще становился туман. И ведь это была не какая-то забытая рабочая встреча. И не женщина из книжного клуба, которую я видела раза три в жизни и которой старалась не попадаться на глаза в супермаркете, потому что не помнила ее имени. И не «тот парень из телика, который снимался в этом, как его…». Это была моя девочка, зеница моего ока. Мое сокровище, моя радость, моя любовь. Дочь, которой я дала имя.
И тогда я поняла, что болезнь, которая забрала моего отца, пришла за мной. Поняла, хотя ни сердце, ни разум не хотели ничего слышать. «Ты устала, ты перетрудилась, – говорила я себе. – Расслабься, вздохни поглубже, и все вспомнишь».
Я насыпала в чашку мюсли, поела – на вкус они были как бумага – и пошла чистить зубы, убеждая себя: делай все как обычно, и оно само вспомнится. Затем вернулась из ванной и насыпала в чашку мюсли. «Такая голодная?» – спросила Кэйтлин, и я тут же поняла, что совсем не хочу есть. А потом заметила на столе пустую чашку и обо всем догадалась. «Да, голодная», – ответила я и впихнула в себя несколько ложек. Пошутила, что завтра сяду на диету. Кэйтлин только глаза закатила – она это умеет. «Ну-ну, мам».
В панике я заглянула под стол и увидела там свои туфли: низкие, черные, с острыми мысками. Я смотрела на них не отрываясь. Это были мои любимые туфли – в меру строгие, в меру сексуальные, не натирающие ногу даже после целого дня в школе, – однако в то утро, чем дольше я на них смотрела, тем загадочнее они казались. Я никак не могла сообразить, какая туфля к какой ноге подходит. Угловатый мысок, пряжка сбоку – все это вдруг потеряло смысл.
Я оставила туфли под столом, вышла из кухни и надела ботинки. День в школе прошел как обычно. Я помнила, кто у меня учится и что мы проходим, помнила персонажей и цитаты из книг по учебной программе… Помнила все, кроме имени дочери. Оно пропало вместе с умением различать туфли и вернулось только вечером, когда Грэг окликнул Эстер. Мне стало так легко на душе и вместе с тем так страшно, что я заплакала. Пришлось ему рассказать. На следующий день я отправилась к врачу, и началась длинная череда тестов, которые должны были как можно точнее установить то, что я и так уже знала.
Теперь я опять живу с мамой, каждый день все больше отдаляюсь от мужа, и хотя имя Эстер с того дня ни разу не выскользнуло из моей хватки, другие вещи делают это постоянно. Каждое утро я открываю глаза и говорю себе, кто я, кто мои дети и что со мной не так. И я опять живу с мамой, хотя моего желания никто не спрашивал.
А еще, до того как Кэйтлин вернется в университет, я должна рассказать ей кое-что очень важное… Увы, что бы это ни было, оно за пеленой тумана.
– Ты хочешь сама накрыть на стол? – спрашивает мама, протягивая мне букет блестящих металлических предметов. Она окидывает меня недоверчивым взглядом, словно боится, что я воткну ей в спину нож для масла. Что у нее сейчас на уме? Думает, смогу ли я вспомнить, как называется и для чего предназначен каждый столовый прибор? Хуже всего, что та же мысль посещает и меня. Сейчас, в эту самую секунду, я точно знаю, как сервировать стол, но стоит только приняться за дело, как все опять поглотит туман. Или не поглотит. И все же я пока остаюсь собой. Надолго ли?
– Не хочу, – отвечаю я угрюмо, словно трудный подросток. У меня другое занятие – украшать дневник. Я всюду нахожу мелочи, из которых, как из кусочков мозаики, складывается моя жизнь. Хочу целиком заполнить ими книгу. Я уже вклеила туда монетку в пятьдесят центов, оставшуюся от поездки в Нью-Йорк, а рядом – билет на Королевский концерт, куда я сбежала от мамы, когда мне было всего двенадцать. Теперь вот думаю, как приделать к книге брелок в виде ежика, папин подарок на день рождения; может, бумага выдержит, если его пришить? Мне уютно в моем мирке, работа поглощает и утешает меня, как и предсказывала Дайана. Однако накрыть на стол я отказалась не поэтому. Я просто боюсь обнаружить, что разучилась это делать.
– Ты показала Кэйтлин письмо? – Мама садится напротив и раскладывает передо мной рамку из столовых приборов, в которую потом поставит тарелку. – Вы говорили?
Несколько долгих мгновений я верчу в руке маленького серебряного ежика, потирая его кончиком пальца. Помню, с каким восторгом играла с ним в детстве, не снимая с браслета, – выгуливала по ковру и укладывала в зимнюю спячку под одеяла. Однажды я на целый день потеряла брелок и ревела, пока мама не нашла ежика на дне коробки с салфетками: я забыла, что сама уложила его спать. Я помню все это с кристальной ясностью, до мелочей.
– Не знаю, – говорю я пристыженно. – Кажется, что-то сказала. Но точно не помню.
– Кэйтлин расстроена, – продолжает мама. – Пришла с заплаканными глазами. Ты должна показать ей письмо.
– Не знаю, – повторяю я. Всегда терпеть не могла мамину привычку припирать меня к стенке. Впрочем, сейчас я чувствую себя загнанной не в угол, а в лабиринт, из которого не выбраться. – Кэйтлин что-то недоговаривает. Я не знаю, можно ли, нужно ли торопить события. Тем более сейчас, когда столько лет прошло…
– Неужели твоя дочь не заслуживает правды? Она такая вспыльчивая… Слишком неуверенная в себе, слишком… замкнутая. Не потому ли, что думает, будто отец ее бросил? Тебе такое не приходило в голову?
Я молчу. Это нечестно: мама опять затеяла против меня крестовый поход – хочет, чтобы я навела порядок в собственном доме. А я не хочу наводить порядок. Хочу вклеивать вещи в дневник.