Несколько женщин терпеливо ожидали у входа. Они стояли в очереди уже не один час в надежде получить кусочек почерневшего хлеба, который невозможно было грызть зубами, но это был первый хлеб за долгие недели. Они перешептывались между собой, напоминая провинившихся школьниц, и Ханна знала, что у нее самой взгляд становился таким же пугливым, как только она выходила на улицу, потому что враг был повсюду: мародеры, чешские партизаны, революционные гвардейцы в военной форме, с красной повязкой на рукаве и трехцветными кокардами на фуражках.
По ее спине пробежал холодок.
— Пить… — раздался слабый голос.
— Сейчас, мама.
Она наполнила стакан водой и отнесла его матери. Лежавшая на кровати пожилая женщина поблагодарила ее улыбкой. Ворот ее ночной рубашки был сколот камеей. Седые пряди растрепались у висков, испещренных голубыми прожилками. У матери всегда была тонкая кожа, а теперь, казалось, можно было увидеть, как кровь пульсирует по венам. Ханна решила, что мама сегодня выглядит лучше. Слава Богу… Что бы она стала делать, ухудшись здоровье матери сейчас, когда немцам входить в больницы запрещено? Если бы она могла достать где-нибудь хотя бы сердечные капли, которые закончились несколько недель назад! Домашняя аптечка опустела, к тому же в городке больше не было врача. Старый доктор Гёрлиц пустил себе пулю в лоб под портретом фюрера с черной траурной лентой.
Ханна помогла матери сесть, взбила подушку.
— Мне нужно выйти.
— Нет, дорогая, останься со мной, прошу тебя! — взмолилась мать, хватая ее за руку.
— Я не могу, мама, — сердито сказала молодая женщина. — Мне нужно пойти поискать хоть немного еды. У нас ничего не осталось.
— Но на улице русские! А здесь ты в безопасности. Скажи, чтобы Лина сходила. Эта девчонка совсем обленилась!
Ханна ощутила вспышку гнева, и это ее удивило. Она закрыла глаза. Русские… Самый страшный кошмар для немцев, непередаваемый ужас для немок. А ведь когда дивизии вермахта отправлялись завоевывать их степные просторы, никто не давал и ломаного гроша за жизнь представителей этой низшей расы, этих убогих славян, пораженных гангреной кровавой революции. Все были твердо уверены, что немецкие танки совсем скоро своими гусеницами проедутся по красному флагу с серпом и молотом. Во время митингов, задававших ритм их жизни, руки решительно вздымались вверх, и возглас «Зиг хайль!» выкрикивали с тем же рвением, что и в солнечные дни октября 1938 года, когда судетские немцы[18] примкнули к Рейху.
Прошли месяцы. Письма от солдат приходили все реже, и, несмотря на триумфальные сводки, передаваемые по радио, женщины научились читать между строк. Русская зима была безжалостна. Ханна и ее подруги осознали, что их братья, женихи и мужья не только мерзли, но и голодали. Вслед за бесконечно откладываемыми увольнительными объявленная было победа постепенно таяла в воздухе, пока не превратилась в мираж, — в нее уже никто не верил.
А потом случилось невообразимое… Зародившись среди озер и плодородных равнин Восточной Пруссии и Померании, с приходом первых беженцев, временно разместившихся на площадях и под навесами вокзалов, протяжный стон постепенно разносился по стране. Он докатился до Габлонца и соседнего городка Варштайн, где Ханна слушала новости, припав ухом к радиоприемнику, чтобы оградить больную мать от плохих вестей.
«Русские идут…» Старики и дети были мобилизованы для рытья окопов; матери семейств облачались в серо-зеленую униформу и брали в руки автоматы или противотанковые ружья; тринадцатилетние мальчишки натягивали на себя солдатские шинели, путаясь в длинных полах, и набивали соломой круглые каски, сползавшие на глаза.
Как и все остальные, Ханна испытывала ужас при мысли о полчищах русских, заполоняющих улицы Германии, жаждущих отмщения, этих чудовищ с монгольских равнин, вдохновленных злобной пропагандой Ильи Эренбурга[19], которую транслировали по радио: «Немцы — не люди». Однако же не советский солдат грубо схватил ее, не русский мужчина оскорбил, назвав «грязной нацистской шлюхой», «немецкой сволочью», и боль была такой невероятной, такой ошеломляющей, что она не понимала, как можно было не умереть на месте, как можно было лежать распятой, чувствуя, что разрываются твои внутренности, но оставаться в сознании. Она понимала, что валяется в грязи с распухшим лицом и окровавленным телом, получая презрительные пинки сапогом, словно бродячая собака.
По правде говоря, порой она даже жалела, что русские офицеры не появлялись в городе почаще, чтобы навести порядок.
Что касается Лины, одному Богу было известно, что с ней теперь стало. Когда по радио объявили о капитуляции, полька медленно поставила тарелку, которую мыла в раковине, развязала свой фартук и уронила его на пол, а потом повернулась к Ханне. Под густыми бровями ее взгляд был странно неподвижен. Они были знакомы около шести лет, с тех пор как Лину привезли работать на их семью, однако теперь Ханна поняла, что они совсем не знали друг друга.
Кухонные часы отсчитывали минуты, которые казались бесконечными. Прислонившись к печке, Ханна стояла без сил, с учащенно бьющимся сердцем. Лина обогнула длинный деревянный стол, двигаясь словно автомат. Хрупкая женщина неопределенного возраста, с красными руками и выпирающими из-под кожи костями, сделала странное движение губами, прежде чем плюнуть ей в лицо.
Дрожащей рукой Ханна вытерла щеку. Лина взяла несколько картофелин, остававшихся в мешке, и ушла. Ханна не вымолвила ни слова. Спустя несколько минут она нашла в себе силы пересечь кухню и закрыть входную дверь на ключ.
Она уже давно придумала, как объяснить своей матери, куда пропала польская служанка, но объяснения не потребовались, так как пожилая женщина становилась все более рассеянной. Иногда она просыпалась после тяжелого послеобеденного сна и звала Андреаса, сетуя на отсутствие сына и проклиная его за то, что он ее бросил. Что можно было так долго делать в этой стекольной мастерской? Конечно, он талантливый гравер, но никто не имеет права нещадно его эксплуатировать. Он даже перестал приходить на воскресные обеды, нарушая приличия! Ханна бросала печальный взгляд на этажерку, где стоял гравированный кубок, увенчавший годы учебы Андреаса в Технической школе Штайншёнау, а также ваза, за которую он получил высшую награду на Всемирной выставке в Париже в 1937 году. Она не могла спокойно смотреть на его изящную и трогательную работу «Девушка в лунном свете» — сердце ее сжималось от тоски.
Ханна старалась успокоить мать, напоминая ей, что Андреас не работает в стекольной мастерской с тех пор, как его мобилизовали, что теперь он солдат, как и все мужчины, и вот уже несколько лет не распоряжается своим временем. Чаще всего пожилая женщина просто отворачивалась, считая, что дочь говорит так ей назло. После этого начинались бесконечные упреки: то суп был недосолен, то вообще еда отвратительна, то кровать неудобна, то в комнате душно или холодно… С тех пор как закончилась война, Ханна только и делала, что подбадривала ее, но ситуация становилась все более драматичной, и она не знала, сколько еще сможет лгать матери.