Ознакомительная версия.
Он не уходил. Вытирал платком взмокшую шею, вытирал лоб и лысину и – не уходил. На что надеялся он? На то, что, сжалившись, найдут-таки для него упаковочку? «Вчера, – напомнил смиренно, – было…» Но его даже взглядом не удостоили. «То вчера, – разъяснили лениво, – а то сегодня». Но взглядом не удостоили… Он сунул в карман мокрый платок, сунул рецепт и, не проронив ни звука, убрался вон, чтобы опять до утра ворочаться на тахте, вдоль и поперек изученной его бедным телом. До мельчайшего изученной бугорка… До едва заметной складочки… Может, потому так и обрадовался нежданному гостю, что его позднее вторжение отодвигало – хотя бы ненадолго! – свидание с ненавистной постелью?
Тезка по-родственному говорил ему «ты», а вот к жене на вы обращался, с непременным прибавлением слова «тетя», что придавало ему, бравому молодцу, с аппетитом уплетавшему макароны, что-то детское. «А помнишь, – сказал К-ов, – на рыбалку ходили?» – но вспомнилась, когда говорил это, не рыбалка, не утренняя, с металлическим отливом гладь моря, по которому скользила на чмокающих веслах их утлая лодчонка, а то, как тезка, вихрастый колобок в шортах, нырнул в соседский двор и – К-ов глазом не успел моргнуть! – вернулся со срезанной бельевой веревкой.
Вечером хозяин обнаружил вора. В качестве улики предъявил оставшийся конец, и разъяренный родитель, из которого, казалось, так сейчас и брызнут огуречные семечки, тут же, на глазах посторонних, принялся стегать преступника украденной веревкой. К-ов едва отнял ее, а себя, естественно, объявил пусть невольным, но соучастником, чем вызвал благодарное доверие мальчугана, который в тот же день продемонстрировал ему в зарослях малины нож – оружие преступления. Это была узкая и острая полоска стали, обмотанная на конце изоляционной лентой.
Каким недобрым блеском сверкали глаза маленького гордеца, публично подвергнутого унизительной экзекуции! Отныне, кажется, он собирался резать не веревки, а кое-что посущественней, – вот уж где, с холодком в груди подумал «соучастник», и это был холодок не страха, а внезапной и запретной веселости, – вот уж где полетят во все стороны огуречные семечки!
Случались минуты (а может, и целые часы, если не дни), когда малыш ненавидел отца люто. Тогда К-ову и в голову не приходило усматривать в этом какой-то особый смысл или тем более выискивать закономерность, но теперь, ворочаясь на своем бессонном ложе и думая о доморощенном Эдипе, который посапывал в эти минуты на вагонной полке, что, покачиваясь, несла его из угарной Москвы к свежему морскому простору, – теперь вдохновенный книгочей без труда различил всполохи той же ненависти и в дочерях короля Лира, и в пушкинском Альбере, и в теоретике Карамазове, не говоря уже о практике Смердякове… Да и Гамлет тоже, мелькнула еретическая мысль, не потому ли тянет с мщением, что чувствует: Клавдий осуществил его подспудное желание? И здесь, стало быть, тот же сюжет – воистину вечный сюжет! – но сам К-ов, никогда не видевший своего отца (отец погиб, когда его еще не было на свете), – сам К-ов, то ли к счастью своему, то ли к беде, из вечного сюжета выпал. Среди бабушек да тетушек рос, в бабьем царстве, которое насквозь пропитало его своим тряпичным духом, как насквозь пропитали августовскую ночь миазмы гари и смога. Вдруг вспомнилось, с каким рабским смирением ждал в аптеке, пока хамка в белом халате заварит чай и соизволит, наконец, заметить его. Разве тезка позволил бы обращаться с собой подобным образом?
Откуда в мальчишке, с завистью думал сочинитель книг, столько силы? Откуда в нем столько животворного огня?.. А впрочем, он узнавал этот огонь, узнавал искорки в раскосых глазах, – они и тогда плясали, в зарослях малины, над обмотанной изоляционной лентой полоской стали, которая не вспорола огуречный живот, Бог уберег, но энергия, высекшая эти искорки, не пропала даром. Не от нее ли и занялся чудо-огонь? Не от нее ли уверенность и железная хватка? «Снотворное? – переспросил с веселым удивлением. – Ну, разве это проблема!» И пообещал в следующий раз привезти сколько душе угодно.
К-ов всполошился. К-ов принялся совать рецепт – «Так не дадут!» – но небрежная рука отодвинула бумажку. «Мне дадут… Своему-то все время таскаю. Спит как сурок».
«Своему» – значит, папаше, К-ов понял это сразу, но не сразу, а лишь потом, на постылой своей тахте, атакуемый комарами, которые пикировали на него с первобытным писком (вот уж несколько лет эти твари не затихали в московских домах даже зимой), – лишь потом сообразил, мученик ночи, что слова «спит как сурок» имеют еще один смысл и что тезка осуществил свое жгучее, свое тайное, им самим неосознанное (конечно, неосознанное!) желание…
Небытие сна и небытие смерти – явления одного порядка; удивительно, как он прежде не замечал этого! – он, жаждущий что ни ночь забыться, пропасть, исчезнуть. Пусть не навсегда, пусть временно, сути-то дела это не меняет, главное – исчезнуть, причем добровольно и по возможности вовремя. Иначе, не ровен час… К-ов дернулся: прямо в ухе, казалось, запищал комар. По щеке хлопнул себя – поднаторевшая рука действовала почти автоматически, а сам – мыслитель! – о Софокле думал (комар смолк), о девяностолетием старце, которого сыночки, потеряв терпение (не исчез вовремя!) решили объявить сумасшедшим. Но они просчитались, охотники за наследством! Они не учли, что в жилах человека, сотворившего царя Эдипа (а стало быть, побывавшего в его шкуре), бьется огонь, который остывает долго, – как долго остывает жар под коркой свежеположенного асфальта.
Старик огонь этот (чудо-огонь!) продемонстрировал – ах, как ярко рисовал себе беллетрист К-ов сцену суда, за которым следила, замерев, вся Эллада! Испросив разрешения говорить сидя, патриарх развернул свиток и прочел первый стасим новой, никем доселе не слышанной трагедии. В ней снова действовал Эдип, но теперь уже престарелый Эдип, жестокосердно гонимый собственными сыновьями. Ну! Можно ли вообразить лучшее доказательство полной и абсолютной вменяемости?.. Ах, как ярко рисовал себе беллетрист К-ов эту сцену и каким пустым чувствовал себя, каким холодным и никчемным! «Снотворное? Ну разве это проблема, тезка! Сколько тебе?» Опекать его, стало быть, взялся мальчишка, и это уже не в первый раз. Тогда, в лодке, и рачков ему насаживал (у москвича не получалось), и снимал с крючка бьющуюся рыбину – толстый, неуклюжий с виду, но только с виду: лодка почти не шевелилась, когда, балансируя загорелыми руками, умело и быстро перемещался с кормы на нос и с носа на корму…
Не мигая, глядит перед собой никчемный человек горячими от бессонницы (или запоздалого стыда?) глазами. Потом протягивает руку, нашаривает на тумбочке будильник. Сквозь шторы просачивается свет фонаря – вглядевшись, можно различить стрелки. Три… Господи, неужели всего-навсего три? Поставив на место будильник, медленно откидывает простыню, медленно спускает ноги, которые сразу же попадают в тапочки, медленно, на ощупь, бредет в туалет. В кухне шторка не задернута, фонарь за окном освещает прихожую, и он бросает на ходу взгляд в зеркало, на свою тощую, похожую на призрак фигуру с болтающимися вдоль тела тонкими руками, которые лишь давным-давно, в детском воображении его, сжимали мечтательно бесплотную отцовскую ладонь, но которые даже мысленно не сжимали никогда отценаправленного кинжала.
Ознакомительная версия.