– Он меня заставил, – мягко сказала Мэгги. – Это случилось только раз. Но я не жалею, ведь теперь у меня есть Дэн. Дэн стоит всего, что мне пришлось ради него пережить.
– Прости, я не имел права спрашивать. Я ведь с самого начала отдал тебя Люку, правда?
– Да, верно, отдал.
– Чудесный мальчик. Очень он похож на Люка?
Мэгги затаенно улыбнулась, выдернула какую-то травинку, потом коснулась ладонью груди Ральфа под рубашкой.
– Да нет, не очень. Мои дети не слишком похожи ни на меня, ни на Люка.
– Мне они оба милы, потому что они твои.
– Ты все такой же чувствительный. Годы тебя красят, Ральф. Я знала, что так будет, я надеялась увидеть тебя таким. Уже тридцать лет я тебя знаю! А кажется, пронеслось тридцать дней.
– Тридцать лет? Неужели так долго?
– Да, ничего не поделаешь, милый, ведь мне уже сорок один. – Мэгги поднялась. – Меня послали пригласить тебя в дом. Миссис Смит устраивает роскошное чаепитие в твою честь, а потом, когда станет прохладнее, нас накормят отлично поджаренным окороком с кучей шкварок.
Ральф медленно пошел с ней к дому.
– Твой сын смеется совсем как ты, Мэгги. Его смех – первое, что я услышал здесь, в Дрохеде. Я думал, это смеешься ты, пошел искать – и вместо тебя увидел твоего сына.
– Значит, он первый, кого ты встретил в Дрохеде.
– Да, очевидно.
– Ну и что ты о нем скажешь, Ральф? – с жадным нетерпением спросила Мэгги.
– Он мне очень понравился. Как могло быть иначе? Ведь он твой сын. Но он сразу пришелся мне по душе, гораздо больше, чем твоя дочь. И я ей тоже не понравился.
– Ну, Джастина хоть и моя дочь, но первоклассная стерва. Под старость я выучилась ругаться, главным образом по ее милости. И по твоей отчасти. И отчасти из-за Люка. И отчасти из-за войны. Чудно, как все одно за другое цепляется.
– Ты очень изменилась, Мэгги.
– Разве? – Мягкие пухлые губы дрогнули в улыбке. – Нет, не думаю. Просто Великий Северо-Запад меня потрепал, все лишнее слетело, будто семь покрывал Саломеи. Или шелуха с луковицы – наверное, так бы выразилась Джастина. Эта девочка никакой поэзии не признает. Нет, Ральф, я все та же прежняя Мэгги, только откровенности побольше.
– Ну, может быть.
– А вот ты и правда переменился, Ральф.
– В чем же, моя Мэгги?
– Похоже, ты поднялся на пьедестал, а он качается от каждого ветерка, да и вид с этой высоты тебя разочаровал.
– Так и есть. – Ральф беззвучно засмеялся. – А ведь я когда-то опрометчиво заявил, что ты очень обыкновенная! Беру свои слова обратно. Ты единственная на свете, Мэгги! Единственная и неповторимая!
– Что случилось?
– Не знаю. Может быть, я сделал открытие, что святая церковь – колосс на глиняных ногах? Может быть, я продался за чечевичную похлебку? Гоняюсь за призраками? – Он сдвинул брови, поморщился, словно от боли. – Вот, пожалуй, в этом вся суть. Я и сам – только собрание избитых фраз. Это Ватикан виноват, там все очерствело и одряхлело, там нет жизни.
– А я была живая, настоящая, но ты этого не понимал.
– Но поверь, я не мог поступить иначе. Я знал, какую надо бы выбрать дорогу, но не мог по ней пойти. С тобой я, наверное, стал бы лучше как человек, хотя и не поднялся бы столь высоко. Но я просто не мог иначе, Мэгги, не мог. Как же мне объяснить, чтобы ты поняла!
Она ласково погладила его обнаженную до локтя руку.
– Ральф, милый, я понимаю. Знаю, все знаю… в каждом из нас есть что-то такое – хоть кричи, хоть плачь, а с этим не совладать. Мы такие как есть, и ничего тут не поделаешь. Знаешь, как та птица в старой кельтской легенде: бросается грудью на терновый шип и с пронзенным сердцем исходит песней и умирает. Она не может иначе, такая ее судьба. Пусть мы и сами знаем, что оступаемся, знаем даже раньше, чем сделали первый шаг, но ведь это сознание все равно ничему не может помешать, ничего не может изменить, правда? Каждый поет свою песенку и уверен, что никогда мир не слышал ничего прекраснее. Неужели ты не понимаешь? Мы сами создаем для себя тернии и даже не задумываемся, чего нам это будет стоить. А потом только и остается терпеть и уверять себя, что мучаемся не напрасно.
– Вот этого я и не понимаю. Мучений. – Он опустил глаза, посмотрел на маленькую руку – она так нежно поглаживала его по руке, и от этого так нестерпимо больно. – Зачем эти мучения, Мэгги?
– Спроси Господа Бога, Ральф, – сказала Мэгги. – Он-то знаток по части мучений, не так ли? Это он сотворил нас такими. Он сотворил наш мир. Стало быть, он сотворил и мучения.
Был субботний вечер, а потому Боб, Джек, Хьюги, Джимс и Пэтси съехались к ужину. Наутро должен был приехать отец Уотти отслужить мессу, но Боб позвонил ему и сказал, что никого не будет дома. Невинная ложь ради того, чтобы приезд кардинала не получил огласки. Пятеро братьев Клири с годами стали больше прежнего похожи на Пэдди – неречистые, стойкие и выносливые, как сама земля. А как они любят Дэна! Глаз с него не сводят, даже проводили взглядами до дверей, когда он пошел спать. Сразу видно, они только и мечтают о той поре, когда он станет постарше и вместе с ними начнет хозяйничать в Дрохеде.
Кардинал Ральф понял также, почему так враждебно смотрит на него Джастина. Дэн всей душой потянулся к нему, ловит каждое его слово, не отходит ни на шаг, и сестра попросту ревнует.
Когда дети ушли наверх, Ральф обвел глазами оставшихся – пятерых братьев, Мэгги, Фиону.
– Оставьте-ка на минуту свои бумаги, Фиа, – сказал он. – Идите сюда, посидите с нами. Я хочу поговорить с вами со всеми.
Фиа все еще держалась прямо, сохранила и осанку, и фигуру, лишь не такая высокая стала грудь и не такая тонкая талия – она не располнела, просто сказывался возраст. Молча села она в глубокое, обитое кремовой тканью кресло напротив кардинала, Мэгги сидела рядом, братья, плечом к плечу, тут же, на одной из мраморных скамей.
– Это касается Фрэнка.
Имя словно повисло над ними в воздухе, отдалось дальним эхом.
– Что касается Фрэнка? – спокойно спросила Фиа.
Мэгги опустила вязанье на колени, взглянула на мать, потом на кардинала. Сил нет ни минуты больше выносить это спокойствие.
– Говорите же, Ральф, – поспешно сказала она.
– Фрэнк провел в тюрьме почти тридцать лет, вы понимаете, что это такое? – сказал де Брикассар. – Я знаю, мои помощники извещали вас о нем, как было условлено, но я просил их не доставлять вам лишних огорчений. Право, не вижу, что пользы было бы для Фрэнка или для вас, если бы вы знали во всех тягостных подробностях, как безрадостно и одиноко ему жилось, ведь тут никто из нас ничем не мог помочь. Я думаю, его бы выпустили еще несколько лет назад, но в свои первые годы в гоулбернской тюрьме он заслужил дурную славу: слишком он был буйный, неукротимый. Даже во время войны, когда иных заключенных отпустили на фронт, бедняге Фрэнку в этом отказали.