А Ольга… Она танцевала. И всякому, кто сейчас ее видел, казалось, что она берет его обнаженное сердце и гладит нежно и ласково, склоняясь над ним в порыве сострадания и любви. Она жалела их, плакала над ними и вместе с ними, потому что многие невольные зрители плакали – многие, забывшие о том, что такое сострадание, и живущие каждый в своем собственном мире, точно в запертой на ключ скорлупе.
Но сейчас эти скорлупки разбились! И когда последние мощные аккорды Баха, доносящиеся из динамиков, смолкли, а Ольга растаяла, приникнув к земле, слившись с ней, отговорив, отмолившись в своем священном танце и сказав в нем свое последнее слово, порыв ветра взметнул опавший подол ее юбки – и все замерло. Ни шороха, ни шепотка… А потом крики, говор, аплодисменты… Собравшиеся кинулись к ней, тянулись к ее рукам, стараясь к ним прикоснуться, пожать, поцеловать…
Вера, еще не придя в себя, встрепенулась: опасность! Вдруг какой-нибудь пьяный, вдруг полезет, вдруг начнет приставать…
Но ничего подобного! Люди, которым посчастливилось увидеть этот лунный танец, словно были омыты благодатным дождем. Их лица сияли. Здесь были всякие – парочка бомжей, студенты, персоны без определенных занятий, компания «новых русских», высыпавших из притормозившего «мерседеса», иностранные туристы, одинокий старик с дрожащими руками и растерянным взглядом… Они все глядели на Ольгу, как на ожившее божество, к которому и прикоснуться-то грех!
Вот какой-то мужчина, по виду – приезжий, кинулся к огромной клумбе тюльпанов и начал торопливо срывать их, не думая о близкой расправе наряда милиции, дежурившего неподалеку. Но милиционеры даже бровью не повели – они тоже видели это – танец души, молящейся у края ночи. И мужчина, смущаясь, как школьник, поднес Ольге этот растрепанный, выдранный чуть ли не с корнем букет.
Она улыбалась нездешней улыбкой – так, словно еще не вернулась из своих заоблачных высей. На лбу ее блестели капельки пота, а лицо было бледнее восковой свечи. Повсюду слышалось: «Спасибо! Спасибо!» – она кивала, не слыша, ни слова не говоря в ответ. И Вера поняла, что Ольге хотелось бы, чтобы здесь сейчас не было никого… Потому что танцевала она лишь для нее одной. А быть может, только для Бога…
Вера так была потрясена, что продолжала неподвижно сидеть на траве, поджав под себя ноги.
– Господи, что ж это я! – громко воскликнула она, будто очнувшись. – Что ж это я сижу! – И она кинулась к Ольге.
Разорвав кольцо людей, обступивших Ольгу, Вера, словно дикая мать-тигрица, обороняющая детеныша, прыгнула к ней. При появлении Веры Ольгин взгляд прояснился – она вернулась к действительности.
– Извините меня! Извините, – кивала по сторонам Вера, выводя Ольгу из круга зачарованных зрителей и увлекая к краю лужайки, где остались их сумочки.
Маленькая толпа, постояв еще немного, погудев и покивав головами, начала рассеиваться.
– Ты откроешь шампанское? – упавшим голосом попросила Ольга, поднимая на Веру измученный взгляд.
– Конечно, Олюшка! Конечно открою. Сейчас… – И Вера начала с каким-то остервенением срывать тугую пластиковую пробку.
Увлеченная «борьбой» с шампанским, она не уследила за Ольгой, а когда, одолев бутылку, повернулась, чтобы что-то сказать, той рядом уже не было.
Вера, как затравленная, в испуге стала озираться по сторонам… Больше всего на свете она боялась потерять эту невероятную женщину, так и не сказав ей ни слова после всего увиденного… Она понимала, что Ольга может исчезнуть в любую минуту – столь же внезапно, как и появилась.
Но нет, слава Богу, – Вера с облегчением и с шумом выдохнула – вон она, идет себе как ни в чем не бывало! По травке идет – босая богиня, – по травке к фонтану.
Ольга так же спокойно, как шла, присела на мраморный край фонтана и опустила ноги в его ледяную воду. Посидела так, задумчиво глядя в воду, зачерпнула пригоршню и умылась. Еще раз зачерпнула – вода потекла за ворот платья, увлажнила шею, и плечи, и грудь… Волосы тоже намокли и свисали вдоль лица, как два опущенных мокрых крыла.
Она запрокинула голову и посидела так, глядя в небо и зажмурившись. А потом открыла глаза, тряхнула головой, резко забила ногами, вспенив воду фонтана. Вскочила, вновь растрепала волосы и, улыбаясь, как прежде, направилась назад, к Вере. Та уже протягивала ей стаканчик с шампанским.
– Уфф-ф, хорошо! – смеялась Ольга. – Водичка холодная! Прямо кожу сдирает… – В глазах ее искрилось золото и снова не было видно зрачка.
– Оленька… спасибо тебе! Я… – Вера хотела что-то еще сказать, но не смогла и от бессилия на секунду закрыла лицо руками.
Ольга ласково развела их:
– Не надо. Не говори ничего. Я все знаю. Про нас. Про тебя. Ты уже все мне сказала – в своем романе. Все главное я смогла прочитать…
– Да, но для того, чтобы высказаться, мне понадобилось около трехсот страниц, а тебе – один танец, – без тени зависти, а только с искренним восхищением уточнила Вера.
– Это потому, что язык разный. Каждый из нас – ты, я, Алешка, погружаясь в стихию своего языка – в материал, дарованный свыше, сгорает. Занимается, тлеет, разгорается и пылает, трепеща как свеча на ветру. Это и есть для нас высшая радость – как можно больше огня, ведь правда? Огня и света…
– Да, пожалуй, – согласилась Вера. – Но только твой материал – ты сама! Твое тело и есть материал, язык и предмет твоего искусства. Ты – и субъект его, и объект. И оба они сопряжены в одной личности, в одном человеке… Ольга, дорогая моя, каково тебе? Как ты справляешься с этим?!
– А… – Ольга беспечно махнула рукой, – где наше шампанское? Давай-ка его сюда!
Они снова наполнили до краев свои стаканчики, уселись на сырую траву поближе друг к другу и, попивая шампанское, глубоко задумались. Каждая – о своем. Распущенные по плечам волосы трепал ветер, и каштановые кудри Веры перемешивались с прямыми черными прядями Ольги. Склоненные головки, блистающие во тьме глаза и одухотворенные лица свели бы с ума всякого истинного художника, окажись он поблизости… Но рядом с этими двумя грациями в глухой час ночи не было никого… И запоздалые парочки, и праздные гуляки разошлись, и даже бомжей больше не было видно. Видимо, Ольгин танец обладал настолько сильным энергетическим и эмоциональным воздействием, что людям захотелось расползтись по уютным теплым домам, чтобы переварить увиденное, успокоиться, умерить волнение чувств…
Ночь и Пушкинская площадь… Ночь и Пушкин… Ольга вздохнула, достала из сумочки расческу и заколку. Привела в порядок волосы. И медленно, громко, чуть глуховатым грудным голосом начала читать:
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы…[1]
И Пушкин, кажется, даже привстал на цыпочки на другой стороне бывшей Страстной площади, чтобы получше разглядеть: кто это помянул его в третьем часу ночи на исходе XX века… Наверное, увидев этих двух фаций, прикорнувших на травке посреди заснувшей Москвы, к тому же искушенных в поэзии, он был обрадован и удивлен. И смутная тревога, скорее всего, тронула его сердце… Тревога за ту, что читала его стихи… Их просто так не читают. На то должна быть причина. И причина одна – вызов. Самому себе!