— Ты бы сказал это, если бы я пришла к тебе на прием?
— Возможно. Хотя, если бы мне заплатили, я бы постарался выразить это иначе.
— Все Пэнси. Из-за ее рождественских каникул я не могу искать работу.
— Ничего бы с ней не случилось, если бы ты часть времени проводила вне дома. Куда там! Твоя дочь.
— Да, папуля. Мартин! И не кричи на меня! — Однако его выпад обидел ее. — Не важно, есть у меня работа или нет. И ты знаешь это. Не важно, скучаю я или нет. Суть в том, что я решила. У меня есть право знать.
— Право, право, — насмешливо проговорил он, потом встал с кресла, подошел к окну и, ссутулившись, долго смотрел на улицу. — Надеюсь, тебе понятно, что это не решение твоих проблем. Ты ведь не дурочка. Но ты можешь сделать больно другим людям. Мафочке, например.
— Ей не обязательно знать.
— Обязательно. Только она может тебе рассказать. Тебе не нужно никаких запросов. Мафочка знала твою мать. Она обо всем тебе расскажет. Только подожди, пока пройдет твой синяк.
— Что мне стоит притвориться, будто я споткнулась и упала? Но ты можешь сам рассказать ей.
— Лучше не надо.
Мартин повернулся и мрачно посмотрел на нее.
— Увиливаешь?
— Если хочешь. У меня есть причины…
По его тону и вздохам Малышка поняла, что это было бы мучительно для него. Она подумала: «Ох уж эти Мадды! Все усложняют, напускают тумана, секретничают, стерегут свои скелеты в шкафах, как бы те не сбежали!»
— Одна из причин, — проговорил Мартин немного веселее, — заключается в том, что мафочка наверняка предпочтет рассказать все сама. Хотя это может разбить ей сердце. Имей в виду!
— Вздор, папуля!
— Дорогая, я все время хотела тебе рассказать, — сказала мафочка. — Когда ты была маленькой, лет трех-четырех, и, сидя у меня на коленях, просила: «Мафочка, расскажи что-нибудь», — я часто думала: вот наступит день и она захочет узнать, так что мне надо попрактиковаться, как я буду ей рассказывать. Почему было не открыть тебе все в виде сказки, пока ты еще была ребенком? Папуля сказал: «Нет, пока она сама не спросит». Хорошо, что ты все-таки спросила, ведь надо же знать. Хотя я бы ни за что не нарушила запрет папули, ведь мне понятно, он хотел, чтобы ты целиком принадлежала нам, но мне наше молчание всегда казалось неправильным.
Если у мафочки разбилось сердце, то она была великолепной актрисой! Видя, как она спокойно улыбается, как ясен взгляд ее голубых глаз, Малышка — понимая нелепость этого — чувствовала обиду. Неужели мафочка не знала, что девочка у нее на коленях «целиком принадлежала ей»? Неужели она придерживала часть себя, часть своей любви в предвидении этой минуты? Чтобы безболезненно отречься от дочери? Да нет, конечно. Это из разряда папулиных страстей, он ревновал. Малышке стало неприятно из-за своих мыслей.
— Мне, конечно же, было легче, чем папуле, — продолжала мафочка. — Я очень любила твою мать, поэтому ты была вдвойне дорога мне. Пусть не я родила тебя, но ты — ее дар мне.
Она умолкла, отвернулась, но Малышка не сводила глаз с ее профиля, седых пушистых волос, короткого носа, мягкой обвисшей шеи, четко вырисовывавшихся на фоне окна. Мафочка не шевелилась, сложив на коленях руки и поставив ноги на обитую шелком скамеечку, и Малышка тоже боялась повернуться или заговорить.
Наконец мафочка нарушила молчание.
— Дорогая, в верхнем ящике бюро ты найдешь альбом с фотографиями. Коричневый, с медной застежкой.
Малышке показалось, что она совершает преступление. Она чувствовала себя виноватой, когда с жадностью схватилась за ящик — как ребенок, хватающий запретную конфету. Вот я и вернулась в детство, подумала она. Альбом лежал на самом дне, под кучей бумаг.
Мафочка положила его себе на колени и, щелкнув застежкой, перевернула несколько твердых страниц.
— Смотри, — сказала мафочка по-девичьи взволнованным голосом. — Смотри, дорогая. Вот твоя мама, Гермиона, вот я, а это еще одна наша подружка Хетти.
Перед Малышкой была выцветшая фотография трех маленьких девочек в шнурованных ботинках и фартучках.
— Твоя мама темненькая, она посередине, а мы с Хетти по бокам от нее. Нас сфотографировали в интернате, в первый год. Там мы все и познакомились. Наши с Гермионой кровати стояли рядом. Помню, она плакала в первую ночь, замерзла, и я залезла к ней. Кажется, Хетти была в другой спальне, но мы трое крепко дружили, пока бедняжка Хетти не умерла от ужасного гриппа. Мы называли себя сестрами, а когда писали друг дружке записочки, то начинали их со слов: «О подруга моей души!» У нас все было общее, включая и то, что присылали нам родные, — пирожки, кексы. Тогда ведь шла война, и с едой было трудно, мы частенько сидели голодные. Тогда шли гулять и рвали крапиву, а потом варили из нее суп. Помню, крапива была жгучая, даже толстые перчатки не помогали, и у меня все время болели руки. Правда, не так сильно, как у Хетти. У нее они трескались и кровоточили, поэтому мне приходилось помогать, ведь ей было очень больно. Бедняжка Хетти, такая хрупкая… — Она нервно рассмеялась и продолжала: — Прости, дорогая. Ни к чему это. Тебе же неинтересно и про крапиву, да и про Хетти…
Малышка опустилась на колени и обняла мафочку, которая поцеловала ее в щеку, но тотчас мягко высвободилась.
— Спасибо, дорогая, но не надо меня отвлекать. Ну вот. Здесь лицо Гермионы не очень хорошо видно.
Она перевернула несколько страниц и остановилась на фотографии сидящей на высоком табурете девушки в балетной пачке с жесткой юбочкой. Внимание привлекали ее длинные красивые ноги. На коленях она небрежно держала букет цветов, и в ее темных, заплетенных в косы волосах тоже были цветы.
— Здесь ей лет семнадцать. Она хорошо танцевала. Смотри, какая она высокая, изящная.
Малышка поглядела на фотографию. Мафочка ждала.
— Очень симпатичная.
У нее ничего не дрогнуло в душе при виде симпатичной девушки.
— Она была красавицей, — воскликнула мафочка. — И умницей! Ей бы учиться в университете, но в те времена девушки — я имею в виду, девушки нашего круга — не должны были зарабатывать себе на хлеб. Мои родители разрешили мне учиться на медицинскую сестру, но мои родители были не такие, как все. А Гермиона — твоя мама — рано вышла замуж. В девятнадцать. Это было очень романтично. Она сбежала с лейтенантом Гилбертом Лэшем, и они зарегистрировали брак в мэрии. Мне до сих пор непонятно, почему они не обвенчались, как положено. Впрочем, тогда я, наверно, понимала. В ее возрасте требовалось разрешение родителей, и ей, верно, не хотелось обычной суеты! Достоверно я знаю лишь одно. Накануне регистрации она пришла ко мне в больницу и спросила, не могу ли я быть свидетельницей. А так как я дежурила до восьми утра, то мне пришлось идти в форменном платье, не переодеваясь. Отлично помню, что чувствовала я себя неловко. Такой торжественный момент для Гермионы, а я в ужасных туфлях на низких каблуках и в черных чулках. И еще мне нестерпимо хотелось спать! Кажется, там снимали, но, боюсь, у меня всего лишь одна фотография, которую Гермиона прислала позднее.