Давным-давно, в Первую мировую, Элинор пришлось ухаживать за умирающими – поначалу ее приводили в ужас стоны, вой и крики, доносившиеся с окровавленных носилок и коек, пропитанных потом. Она до сих пор помнила сладковатый гнилостный запах смерти, помнила и страх, витавший над теми палатами; а теперь она сама испытывала его, чувствуя, как боль бесформенным черным облаком окутывает все тело.
Конец? Эта мысль легко, как осенний лист, колыхалась на поверхности сознания. Слабо, смутно Элинор соображала: если это конец, боль исчезла бы. Все остальное не имело значения. Мало-помалу тем не менее волны боли начали ослабевать, терять свою прежнюю ярость. Она ощутила приближение покоя. Смеет ли она надеяться, что боль действительно отступает, или за подобную дерзость боги тьмы покарают ее новыми пытками? Нет, сомнений не было. Боль медленно, но верно уходила из ее тела.
И наступил миг, когда Элинор испытала почти забытую роскошь ощущения себя без боли. Понемногу ее тело расслабилось, но она все еще не смела пошевелиться, боясь вновь спровоцировать жгучие, пронзительные страдания агонии. Элинор ощущала себя так, как если бы она в течение нескольких часов не имела возможности дышать, а вот теперь попыталась вздохнуть полной грудью.
Немедленно тысячи игл вонзились ей под ребра. Она хотела вскрикнуть, но не смогла выдавить из себя ни звука. И вдруг ощутила, что нечто твердое и гладкое лежит у нее на лице и сдавливает голову, мешая видеть.
Хотя Элинор еще не пробовала пошевелиться, она могла слышать и обонять. Она сделала усилие, чтобы сосредоточиться, и ей удалось выделить из других звуков слабое, ритмичное пошлепывание моря о скалы под ее окном; интуитивно она почувствовала солнечное тепло и дыхание прованского лета.
И вдруг она поняла, где находится!
Она в Сарасане, в своей постели, посреди теплого летнего дня. Она ощущала дуновение легкого бриза, несшего к морю ароматы розмарина и чабреца и горячий запах нагретых солнцем гор.
Продолжая лежать, Элинор решила, что, наверное, ей привиделся страшный сон – один из тех ужасных кошмаров, которые бывают настолько явственными, что, даже проснувшись, не сразу удается стряхнуть их с себя. Она подумала, что теперь лучше открыть глаза и позвонить, чтобы принесли завтрак – большую чашку кофе с молоком, сдобные булочки и фрукты, а еще утренние газеты и почту. Все это сразу приведет ее в порядок.
Поднять отяжелевшие веки оказалось непросто, но мало-помалу, с большим усилием Элинор все-таки приоткрыла глаза и начала ощущать золото нежного солнечного света, пробивающегося сквозь шторы.
Да. Все как обычно. Прямо перед ней, над камином, висела большая картина в изящной раме, написанная восемь лет назад, в 1957 году. Это был выполненный в натуральную величину групповой портрет трех девушек в белых бальных платьях, сидящих на диване голубоватой парчи в неярко освещенной гостиной. Безо всяких объяснений можно догадаться, что они – сестры: в облике девушек существовал некий знак соучастия в их общем счастье, и, несмотря на разницу в цвете волос и оттенке ножи, у каждой из них был один и тот же небольшой, точеный носик и одни и те же большие, чуть раскосые аквамариновые глаза.
Первая слева, восемнадцатилетняя Клер, хрупкая и темноволосая, наклонилась вперед и с серьезным выражением лица протягивает розу рыжеватой блондинке Аннабел – бесспорно, самой красивой из всех. Миранда (шестнадцатилетняя худышка, еще школьница) присела, как птичка, на спинку дивана; ее личико бледно, свои светлые волосы она тогда еще не красила, придавая им этот странный оттенок – цвет апельсинового джема.
Она сидела с несколько отсутствующим видом, однако ей присуще то же очарование, что и старшим сестрам, та же готовность, не задумываясь, ринуться навстречу жизни.
Только Аннабел можно назвать по-настоящему красивой, поскольку в лице Клер проглядывала излишняя напряженность, а черты Миранды чуть резковаты. При этом все три девушки были отмечены печатью богатства и хорошего воспитания. И – что самое главное для Элинор – все три напоминали ей ее дорогого Билли.
Этот портрет всегда приводил Элинор в хорошее расположение духа. Глядя на него, приятно вспоминать, как, когда девочки были еще маленькими, она устраивала себе свободный день и вела их куда-нибудь – выпить чаю или просто по магазинам. Все три, такие чистенькие, аккуратные (носочки хорошо натянуты, бантики крепко завязаны), чуть ли не дрожали от нетерпения, предвкушая предстоящее удовольствие.
Такие минуты полного счастья выпадали на долю Элинор редко и всегда неожиданно, расцветая, однако, удивительно пышным цветом. Она уже давно решила для себя, что если человек не в состоянии планировать счастье, то может планировать пути его достижения, и для себя, надо думать, спланировала неплохо, потому что сумела добиться в жизни такого успеха, о каком даже и не мечтала. Несмотря на то что поначалу ей довелось испытать и предательства, и разочарования, и временно отступать, сворачивая с намеченного пути, и тяжко трудиться, успех все же пришел к ней – и какой успех! Она была автором двадцати двух романов, изданных почти в четырех десятках стран, еженедельно получала мешки писем от читателей и пользовалась всеобщим уважением. Легендарная Элинор О'Дэйр была знаменита, удачлива и очень, очень богата.
Легендарная Элинор О'Дэйр содрогнулась. Жгучая боль возвратилась, однако теперь она разлилась внутри ее тела. Неподвижно простертая в жаркой полутьме спальни, она обнаружила, что не может двинуть ни рукой, ни ногой, которые словно потеряли всю свою силу. Напряжением воли Элинор попыталась заставить свои руки подняться, но они не повиновались. Она была парализована. Это был не сон. Она не могла двигаться!
Элинор сделала попытку что-то сказать, потом закричать – это не получилось. Она не сумела даже открыть рот. В голове все мешалось, путалось. Медленно, медленно складывалась мысль: с ней, должно быть, случился удар. „Нет! Не может быть! Я не хочу! Я еще не прожила свое!"
Усилие измученного мозга еще больше утомило ее. Веки Элинор опустились, и она стала медленно погружаться во мрак забытья. Ей захотелось полностью отключиться, чтобы не думать о страшном, но помешал звук, проникший вдруг откуда-то извне в сузившийся до минимума, замкнутый, изолированный мирок ее нынешнего сознания. То было хорошо знакомое шуршание крахмального передника медсестры. Да и пахло, как в больнице, – эфиром и лекарствами.
– Я умираю? – прошептала по-французски Элинор, заставляя наконец кое-как двигаться застывшие губы.
– Нет. Не волнуйтесь, – спокойно и равнодушно прозвучал в ответ голос сиделки. Элинор знала, что это ложь, и первой ее реакцией было негодование. Она привыкла сама распоряжаться своей жизнью, сама сочинять ее фабулу – так же, как сочиняла сюжеты своих бестселлеров. Но сейчас, беспомощная, прикованная к кровати, она полностью зависела от этой сиделки с нудным голосом. Невидимое, неумолимое перо выводило „Конец", хотя Элинор еще не дописала свою историю, и на сей раз хэппи-энда не предвиделось.