Она была в пути двадцать четыре часа; ждала на станциях, ехала в медленных холодных поездах, в которых были одни солдаты. Уже стемнело, когда она добралась до Бристоля. Зима, луны нет, затемнение. Военный город. Ни одного просвета. На вокзале ей объяснили, как идти, но она пропустила поворот, заблудилась. Зашла в пивнушку, и там незнакомый мужчина вызвался проводить ее. («Люди тогда, в войну, были добрее, — сказала мафочка, — даже совсем чужие люди».) Наверно, она выглядела совсем измученной, потому что хозяин вытащил бутылку бренди из-под стойки и настоял, чтобы она выпила, прежде чем отправится дальше. От бренди у нее закружилась голова, она ведь ничего не ела и не пила целые сутки, если не считать чая и шоколада, которыми ее угостил юный солдат. Но, выпив бренди, она вновь отправилась в ночь в сопровождении незнакомого мужчины, и они брели по темным улицам, пока не добрались до нужного дома.
Женщина, открывшая ей дверь, повела ее по голой лестнице наверх, и мафочка очутилась в доме, в каком ей не приходилось бывать с тех пор, как она перестала работать медицинской сестрой в лондонском Ист-Энде. На лестничной площадке грязная раковина с непрерывно капающей водой — единственный источник воды для жильцов, мокрые стены, один на всех туалет. Мафочке не верилось, что она найдет Гермиону в таком неприглядном месте, и она едва узнала исхудавшую, непричесанную женщину, которая появилась в дверях. Та смотрела-смотрела на нее и вдруг рассмеялась, а потом заплакала.
— Ради всего святого, зачем ты здесь? Вот уж кого совсем не ждала!
Мафочка сказала:
— Ну, конечно же, я обняла ее. Бедняжка! Одна в таком ужасном месте! Но ничего другого она не могла себе позволить, ведь ей надо было посылать деньги детям. Так она сказала, но я думаю, она наказывала себя. Она лежала в холодной комнате, кутаясь в старые вытертые одеяла, хотя в комнате был газ. Я сунула несколько монеток в щель, вскипятила на плитке чайник и сделала ей какао с сухим молоком, которое нашла в буфете, потом растерла ей руки. Поначалу она не хотела говорить, словно рассердилась, что я приехала и вижу ее в таком состоянии, но понемногу, согревшись, рассказала мне все. Она действительно влюбилась в итальянца Марио. Началось это, когда он попросил у нее книги; ему хотелось всерьез заняться английским языком, а у нее было свободное время после того, как дети засыпали. Лето подходило к концу, уже заканчивалась жатва, но по ночам еще было тепло и темнело поздно. Они устраивались с книжками в саду за фермерским домом, ну и одно за другим. Наверно, проще всего сказать, что их соединил секс — она страдала от одиночества, он был далеко от дома, — но мне хотелось бы думать, что они познали настоящую любовь. Он был нежным, сказала она, заботливым, никогда не приходил в ее комнаты, чтобы не потревожить детей. Но ведь ферма большая, строений много, ну и много мест, где можно укрыться от чужих глаз. Обычно они встречались над конюшней, на сеновале — рассказывая об этом, она уже освоилась и смеялась, как счастливая девчонка. Там было замечательно. Дверь открыта, светит луна, запах сухой травы, а внизу перебирают ногами и фыркают старые тяжеловозы. И дом Добсонов виден на случай, если кто-то вздумает выйти во двор. Важно было, чтобы они ничего не заподозрили, и даже не из-за нее, а из-за него. Ведь он как пленный должен был после наступления темноты сидеть в доме, но Добсоны относились к нему почти как к члену семьи и не следили за ним. Вот почему Гермионе пришлось срочно покинуть ферму. Ей показалось, что миссис Добсон подозрительно поглядывает на нее, и она испугалась, что та обо всем догадалась. Однако Гермиона была твердо уверена, что Добсоны не сделают Марио ничего плохого, если их не прижмут. Если что и было, сказала Гермиона, то после ее отъезда все прошло и быльем поросло. Другая причина заключалась в том, что Марио даже не догадывался о ее беременности. Отчасти — потому что был молод и неопытен, отчасти потому что она сама поначалу старалась об этом не думать. Делала вид, будто ничего нет, пока не поняла, что у нее начала меняться фигура. Вот и уехала в спешке. Ничего не сказала Марио — не было смысла, если уж она решилась, — да и время не стоило терять. Ребенка она решила отдать на усыновление, чтобы ее другие дети — Мэтью и Касси — ни о чем не узнали.
— И ничего не рассказали папочке, когда он вернется с войны?
— Не смейся, Малышка! Ты не представляешь, какая это была проблема. Слава Богу, тебе такое не грозит! Ей же надо было думать не только о себе, но и о Мэтью и Касси. Если бы Гилберт узнал — любой мужчина на его месте, но Гилберт особенно, с его-то характером, — никому бы жизни не было. Она поступила храбро — что есть, то есть. Уехала одна, никому ничего не сказала, даже мне, хотя на мою помощь всегда могла рассчитывать. Она сказала, что не хотела меня впутывать, но думаю, тут было кое-что еще. Мне кажется, она хотела наказать себя, оказаться на самом дне. Вот и нашла ужасную комнату, да еще чуть ли не голодала! Я осталась у нее на ночь, и мы опять делили кровать, как в детстве во время другой войны, а наутро я отправилась за едой для нее, но она не могла много есть, так, кусочек хлеба, стакан молока. Мне было ясно, что оставлять ее одну нельзя. Но и увезти ее в Шропшир я не могла. Вот и придумала поехать в Лондон. Папа и мама оставались там все эти годы, даже во время бомбежек. Хотя церковь была разрушена и дома вокруг тоже…
Вспомнив о родителях, мафочка улыбнулась.
— Знаю, ты не помнишь их. Когда они умерли, ты была еще слишком маленькой, но лучше и решительней их я никого не знала. В доме полно народа, беженцы из Европы, соседи, лишившиеся жилья. У них всегда находилось место для тех, кто нуждался в крыше над головой. Счастливый был дом, хотя вокруг сплошное горе, воронки, кучи щебня, заколоченные магазинчики, горы из мешков с песком. Но Гермиона там приободрилась. Я тоже. Мы опять радовались жизни, хотя иначе, чем в Шропшире. Нам приходилось много работать, но Гермионе было полезно чувствовать себя нужной; она помогала моим родителям, а они помогали ей. Слишком много горя они видели, так что помогать умели. Словно бы и не помогали вовсе. Любя и жалея, они умудрялись не лезть в душу, как бы давали моральную перспективу, и от этого становилось легче. Их не интересовало прошлое — психоанализ они сочли бы пустой тратой времени! — и лишь старались помочь в настоящем. Они верили в Бога, верили в загробную жизнь и не возмущались тем, что земная жизнь несовершенна. Разве Гермиона была одна такая во время войны? Да и не только во время войны. Когда она сказала им, что собирается делать с ребенком, они приняли ее решение как единственно возможное и стали ей помогать. Папа проследил, чтобы она зарегистрировалась в больнице, раздобыл адрес порядочного агентства, короче говоря, сделал, что мог. Наверно, если бы все сошло гладко, если бы она родила в больнице, ничего бы не случилось. Но кто знал? Однажды вечером у нее начались схватки, и не успела приехать «скорая», как ребенок уже родился!