– Послушай… Пока Грэг тебя искал, я думала, как нам быть с Кэйтлин…
Меня тут же захлестывает тревога: вот почему я сбежала! Я должна быть с дочерью.
– Где ключи от моей машины?
– Грэг возвращается, – отвечает мама, показывая мне штуку, передающую сообщения. – Пишет – рад, что ты нашлась. Он вернется и приглядит за Эстер.
– Мне нужны ключи, – повторяю я, ничего не понимая.
– Вот дождемся Грэга и сразу поедем.
До меня наконец доходит смысл сказанного.
– Ты и я, – улыбается мама. – Мы поедем в Лондон искать Кэйтлин.
Четверг, 19 ноября 1981 года Клэр
Это папина фотография из армии. Снимок сделан задолго до того, как они с мамой познакомились – может, она тогда даже не родилась. Ему здесь всего восемнадцать – такой красавчик! Мне всегда казалось, что даже на этом служебном фото в его глазах блестит огонек – предчувствие жизни, которая только началась. Мне нравится помнить папу таким. Его служба пришлась на конец Второй мировой, и он ни разу не говорил о войне, но, что бы ни случилось с ним во Франции, это его изменило. Тот огонек в глазах я видела лишь на этой фотографии и еще в день его смерти, когда он принял меня за свою сестру.
Под конец мне редко позволяли с ним видеться; да я, скажу честно, и не хотела. Он всегда оставался для меня немного чужим, с работы приходил поздно… Помню, в детстве я целыми днями играла с мамой, а вечерами старалась не уснуть как можно дольше – ждала, когда в прихожей щелкнет дверь, и надеялась, что папа зайдет в спальню и поцелует меня в лоб. Впрочем, это случалось редко. Стоило мне шевельнуть ресницей, и он закрывал дверь. Как же меня это злило! Только годы спустя я поняла, что принимала за холодность его сдержанный характер. Он не привык давать волю чувствам, не привык меня тискать и целовать, только иногда похлопывал по плечу и вежливо интересовался, как дела в школе. Словно мы знакомые, которые встретились на улице и говорят о погоде. Я его любила. Не сомневаюсь, он меня тоже любил, просто я его плохо знала – тем более в десять лет, а именно столько мне было, когда он умер. Я довольно хорошо помню себя в десять лет, но об отце не помню почти ничего. Может, проживи он дольше, мы бы сблизились? И я бы сейчас помнила его за то, кем он был для меня, а не за то, кем не был? Меня очень беспокоит, какие воспоминания обо мне сохранит Эстер, и сохранит ли вообще…
По-настоящему я помню об отце только два случая, и один из них имел место, когда я последний раз видела его перед смертью. Он принял меня за Хэтти, свою сестру.
Мама разговаривала на кухне с врачом, а я сидела на лестнице в холле. В те дни я постоянно там торчала – старалась подслушать, что происходит. Папа лежал в постели, в комнате, которая раньше была столовой. Когда он позвал к себе, я долго не хотела идти сама, ждала, что откликнется мама – придет, закроет за собой дверь и, как обычно, станет тихо его успокаивать. Однако мама беседовала с врачом на кухне, а у папы был расстроенный голос, поэтому я пошла к нему. Мне не нравилось, что ему страшно, – от этого становилось страшно и мне. У папы была прогрессирующая пневмония, он даже сидеть не мог. Я подошла вплотную к постели, чтобы он меня видел.
– А, это ты, вонючка, – просипел он. – Скажи маме, что это не я сломал твою чертову куклу.
Я не поняла и наклонилась ближе.
– Какую куклу, пап?
– Ты такая плакса, Хэтти. Плакса и ябеда.
Тут он крепко ухватил меня за волосы и потянул вниз, так что я на короткий миг прижалась носом к постели, провонявшей мочой и потом – ни вздохнуть, ни пошевелиться. А потом отпустил. Я в ужасе отступила. Голову саднило, из глаз брызнули горячие слезы, хотя я ненавидела плакать и гордилась тем, что никогда не реву по пустякам. Отец не сводил с меня бледно-голубых глаз, в которых когда-то играл озорной огонек. Теперь они смотрели мимо меня – в другой мир, в другое время, на другую девочку.
– Ну, прости, – сказал он мягче. – Не реви, я не хотел тебя обидеть. Знаешь, давай после обеда пойдем к ручью? Будем плескаться, пока ноги не посинеют. Наловлю тебе головастиков, посадим их в ведро и вырастим лягушек.
Тут вошла мама, увидела мои слезы и выпроводила меня из спальни. Только ее голос, мягкий и успокаивающий, доносился из-за двери. А к вечеру папы не стало.
Поезд качается из стороны в сторону и стучит по рельсам, отмеряя секунды – тук-тук, тук-тук. На стене висит карта метро, и я сосредоточенно смотрю на нее, чтобы не потеряться – не только в этом огромном лабиринте, но и во времени. Нужно помнить, что я делаю. Нужно помнить зачем. Что бы ни случилось, эти две вещи забывать нельзя.
Я в Лондоне. Я ищу Кэйтлин.
Я думаю об этом с того дня, как моя прогулка – моя экспедиция по спасению дочери – не продвинулась дальше пешеходного перехода. Чувствую себя водителем-новичком: нельзя отвлекаться от цели ни на секунду, иначе съедешь на обочину и поскачешь по ухабам, – а сноровки для этого у меня нет. Я стараюсь восстанавливать жизненно важные навыки быстрее, чем теряю их. Это как подниматься по эскалатору, который работает на спуск: если удастся остаться на месте, уже хорошо. Все лучше, чем ехать вниз.
Нам выходить через две станции. Я это помню и очень довольна собой. И вместе с тем гляжу, как в окне медленно тает мое полупрозрачное отражение. Вот бы и в жизни так: чем дальше заходит болезнь, тем призрачней становилось бы тело. Насколько удобней было бы – и легче для всех, включая меня! Мы бы тогда представляли, чего ждать, и буквально, и метафизически. Не знаю, есть ли в моих рассуждениях какой-нибудь смысл, но мне нравится, что я помню слово «метафизически».
Мама рядом с моим призрачным отражением читает газету, осторожно положив руку возле моей – как бы невзначай поддерживает связь. С другого бока сидит девушка с проколотой верхней губой. Я поворачиваюсь к соседке и смотрю на нее в упор. Пять металлических гвоздиков тускло блестят на бледной коже, подчеркивая идеальную линию губ. На девушке белая куртка из искусственного меха поверх темно-красной рубашки. Та расстегнута до середины, а в центре груди виднеется шрам – может быть, от операции на сердце. В каждой ямочке, где когда-то был стежок шва, сверкает крошечный драгоценный камушек. Я улыбаюсь.
Если девушка и чувствует на себе мой взгляд, то не обращает внимания. В ушах у нее наушники, в руках – растрепанная книжка, «Великий Гэтсби». Поезд стучит: тук-тук, тук-тук. Я не могу отвести глаз от соседки и думаю, почему она решила изуродовать то, что было красиво, и украсить то, что было уродливо. Возможно, таково ее представление о равновесии.