На этом запись заканчивалась.
По окончании чтения потребовалось ещё некоторое время, чтобы у Зои созрел вопрос:
– Откуда же такие… м-м… сведения?
– Из энциклопедии это, ей библиотекарша давала! Вот, вот, в уголку, видишь – «Энциклопедия дворянской культуры, стр. 85»? Не домой, конечно, ей давали, а в читальном зале переписывать. В правлении-то всё скрывают! А дома она кому ни скажет – все сразу: умом тронулась бабка! Она всё к вам в город рвалася поехать, да какое там уж ехать… На тебя вот только и надеялася. Сперва письмо тебе написать хотела. Да я её отговорила: а ну как в чужие руки попадёт, смеяться будут или скроют из зависти… Я-то тогда уж видела, что ей недолго осталося, Фисочке! – тут Катерина Ивановна промокнула глаза уголком платка. – И вот она мне перед смертью завещала тебе передать. Зоечка, говорит, у нас и умная, и образованная, и душа у ней благородная, – на этих словах последовала короткая пауза со вздохом, и в знак сомнения нарисованные брови возвышены до упора, – вся, говорит, в нашу кальяновскую породу!
И она недоверчиво посмотрела на Зою.
Однако Зое нечем было подтвердить бабы-Фисину правоту. И кроме того, её тоже мучили сомнения… Может, эта диковинная сцена – всё-таки шутка? Розыгрыш?
Катерина Ивановна, кряхтя, уселась за стол и принялась втолковывать, близко наклонившись к Зое:
– Матери её знаешь, какая фамилия была? Девичья? – и, не дождавшись ответа, с досадой всплеснула руками. – Родичка называешься… Да Кальянова же! Это по мужу она Фомина стала, в девятьсот тринадцатом году. И ещё там в блокноте под переплётом фотография есть – в Петербурге дворец работы ученика Растрелли! Кальяновское имение. У-у-у! Колонны всякие, клумбы, аллеи – красотища невиданная! Ну, потом посмотришь… Никто из ваших не знал, конечно. Нельзя ж говорить было! Старшие-то Кальяновы, кто уцелел, ещё в двадцатом году на последнем пароходе из Одессы отчалили! Говорят, письма писали тёте Татьяне вашей, Фисиной двоюродной, так её с этими письмами и посадили в тридцать восьмом… Да ты и Татьяну не помнишь, что ли?
– Почему… Тётю Таню помню, да, – пробормотала Зоя. – У нас фотография была, и мама рассказывала. У неё ещё коса такая длинная… Десять лет ей дали, а она от сердца почти сразу умерла – после войны уже узнали… Но про письма никакие я не слышала!
– Так и никто ж не слышал! – пожала Катерина Ивановна острыми плечами под платком. – Фиса-то не сумасшедшая, чтоб языком молоть! Говорю же: она только под самый конец решилася справки навести, да и то не успела! Только до энциклопедии и добралася! А ваши-то хороши: нет чтобы помочь старой женщине – они скорей над ней издеваться!
В ушах у Зои стоял тихий, но равномерный гул в низком регистре. Хотелось закрыть…
Кажется, ясновидящая что-то уразумела. И приступила к заключительной части речи:
– Ну, вроде всё я тебе передала, всё рассказала, Фисочкину душу успокоила… А уж дальше дело за тобой – сама хлопочи, доискивайся, какие там у вас права, имущество и прочие привилегии! Бояться теперь нечего, время другое: уже и дворянские собрания, и клубы какие-то образовалися! И не сомневайся, – тут она опять понизила голос и напустила таинственности, – чего баба Катерина сказала – то дело верное! И хоть я и не вижу, чтоб ты в кальяновскую породу удалася, но зато удачливая! А жить тебе не меньше как до восьмидесяти семи годов. Только насчёт машины помни – не твоё это предназначение…
Напоследок Зоя ещё раз оглядела комнату.
Кривоватые, полосками побеленные стены. Шаткие разномастные стулья вокруг стола. Жалкое пристанище одинокой старухи…
Она нашарила в кармане бумажный полтинник.
– Спасибо вам за всё… Конфеток вот купите себе.
– Не положено бы… Ну, в память Фисочки, подружки моей, – пробормотала Катерина Ивановна.
На пороге Зоя остановилась. Гул в ушах смолк, и в голове прояснилось.
– Этого не может быть, – отчеканила она, глядя прямо в глаза старухе. – Вот что вы тут рассказали… Быть не может! Баба Анфиса простая была, обыкновенная, как все! Безо всяких там дворянских штучек! В детдоме воспитывалась – все знают! Это, может, воображение у неё, фантазия какая-то… мало ли!
– Простая, говоришь? Обыкновенная?! – Катерина Ивановна упёрла руки в боки и выпрямилась, сверкнув глазами. – Да что бы ты, девчонка, в простоте понимала! Фисочка жизнь свою спасала. И твою, может, тоже! И матери твоей! А скажи тогда правду – так вас бы, может, и на свете не было! Эх ты-ы… родичка! Внучка!
Обратный путь не запомнился. Смутно мелькнули перед глазами то железные, то деревянные калитки, заборы и лавочки.
Пришла в себя она уже у самой Надиной, бывшей бабы-Анфисиной двери. И, взявшись обеими руками за голову, пробормотала:
– Баба Анфиса! Во что ж это ты меня втравила, а?..
Прийти в себя после таких стрессов можно было одним проверенным способом – уснуть.
Однако сладкая дорожная дремота что-то не спешила охватывать её.
Старенький автобус подвывал на подъёмах, силясь вползти в серое клочковатое небо. Последняя листва с шуршанием летела вслед. Редкие встречные птицы оповещали в панике: «Зима! Уже зима!»
В такую погоду, рассеянно глянув в окно, Марина Львовна, бывало, вдруг оборачивалась к классу – с совершенно другим, таинственным лицом. До неё Зоя не подозревала, что у взрослых женщин бывают такие лица. Что сквозь немолодую желтоватую кожу, сквозь недовольные складки у губ вдруг проступает этакое – куражное, сценическое, словно взмах палочки фокусника, перед тем как из цилиндра вылетит стайка голубей: «Ну ладно уж, покажу что-нибудь… Смотрите внимательно… Слушайте во все уши!» И – успеть только вовремя вскочить с вертящегося стула, уступить место – начиналось! Тут же, на глазах, по одной нотке, по аккорду возникали из небытия, из скучной предзимней тишины чьи-то шаги, и танцы, и шутки, и переглядки, и тяжкий стон, и гневный вскрик, и ласковое прощение – неважно, называлось ли это сонатой или музыкальным моментом. Округлые, чуть дряхлеющие уже, но полные силы и гибкости руки опускались на какие-то не те, не привычные клавиши, потому что звуки рождались иные – певучие, плывущие, какие только и могли родиться под такими руками! «Возьми меня за кисть!» – приказывала она, и Зоя осторожно обхватывала запястье: тёплое, живое, легко взлетающее над знакомым клавишным узором – два и ещё три толстых чёрных стежка по белому фону – и вдруг погружающееся в этот узор до самой глубины, до утробного педального гула. Ни при чём были никакие ахи-охи, ни аплодисменты – она словно деловито и без лишних слов показывала новый шов, как на уроке домоводства: можно вот так, пунктиром, а можно крестиком или вперёд иголкой. И ещё штопала, закрепляла, затягивала узелки: запомни, вот так – свободно, не давить на клавиши, звук извлекается собственным весом руки, тогда зажатость не вернётся… А зажатости и не бывало больше. И до сих пор нет.
Но что же она-то, Зоя? Разве не была она самой прилежной белошвейкой-ученицей? Разве хоть раз забывала дома нитки или прогуливала уроки?
О нет! И её полудетские пальцы, бывало, взлетали над чёрно-белым полотном легко и радостно, а потом бежали вприпрыжку, и щёгольски вытанцовывали триоли и шестнадцатые, и щедро сыпали хроматические пассажи… но только пока Марина Львовна была рядом. Только рядом с ней.
А через год – через год учёбы у Самой Громовой! к которой чего только стоило пристроить Зою, использовав все Марины-Львовнины связи! – через год она медленно выговорила таким знакомым, незабываемым своим голосом: «Девочка, ты потеряла ощущение клавиатуры….»
Потом-то, конечно, и Зое сто раз приходилось говорить то же самое. И даже кричать в ярости: «Да у тебя всё вывалилось из рук!»
И очередной эльф или нервомот переминался с ноги на ногу, опускал глаза и разумеется, не догадывался спросить: «А у вас-то самой, Зоя Никитична?»
А между тем как раз у неё-то, у Зои Никитичны, из рук валилось буквально всё. Сначала – только ощущение клавиатуры. А потом и вся жизнь. Постепенно, незаметно, а теперь как будто с некоторым даже ускорением!
В том числе и деньги, которые исчезали регулярно и неуловимо – иной раз прямо вместе с кошельком.
И единственное дитя, что отбивалось от рук всё заметнее с каждым днём.
И человек, с которым семь лет делили кров и пищу, и ложе… и которого она, по словам мамы, упустила… Хотя… что там говорила про него старуха?
– Не спишь? – спросила мама, открывая глаза. – И я всё про тётю Анфису думаю. Последнее время, Серёжа сказал, она себя не помнила.
– Так это, говорят, многие старики… Прошлое вспоминают, детство там или юность, а что вчера было – забывают.
Хотя вот папа, подумалось тут же, помнил всё до самого конца. И когда в последний день она прибежала с утра, отпросившись с работы – мама позвонила, сказала, что ночью вызывали «скорую», а он отказался ехать в больницу – папа, увидев её, улыбнулся медленно, как будто с трудом, потом подозвал маму и шепнул: «Корми Зою!»