Когда Кэйтлин только пошла в школу, первые недели были сущим кошмаром: каждое утро по дороге на детскую площадку она рыдала с такой неподдельной скорбью, что я всерьез подумывала, не забрать ли ее домой насовсем. «Я никого не знаю, – всхлипывала она. – Я буду скучать! Почему ты со мной не ходишь?»
Однако со временем она подружилась и с одноклассниками, и с учителями. Как я и думала, ее замкнутость постепенно сошла на нет, и Кэйтлин стала веселой озорницей, всеобщей любимицей. Вот только за последние годы в ее школьной жизни все оставалось по-прежнему: даже классный руководитель ни разу не поменялся. И хотя Кэйтлин уже играла ослика и овечку в рождественских постановках, ей еще не приходилось стоять на сцене одной, читать роль или петь. Я была уверена, что она не справится, и думала о том, как спасти мою малютку от тяжелого разочарования. Я должна была ее защитить и на следующий день, придя за ней в школу, решила поговорить с учительницей. Кэйтлин отбежала поболтать с подругами. Я смотрела, как она резвится, и объясняла мисс Грейсон:
– Боюсь, она не справится. Помните, какая она была стеснительная? Нельзя ли как-нибудь поменять ей роль?
– Что вы, Кэйтлин просто счастлива! – возразила мисс Грейсон. – И отлично справляется на репетициях.
– Да, но там на нее не смотрит целый зал чужих людей.
– По-моему, вы ее недооцениваете – Несмотря на улыбку и теплый тон, мисс Грейсон явно была недовольна тем, что я не верю в способности Кэйтлин. Я больше не повторяла просьбу – только подумала: вы еще увидите. Когда она застынет от ужаса или убежит со сцены, захлебываясь от слез, – вот тогда вы увидите.
Костюмы для школьных пьес ниспосланы матерям в испытание. Я терпеть не могла их шить, поэтому на помощь пришла мама, и мы управлялись втроем: она командовала, Кэйтлин оттачивала навыки примадонны, а я сшивала вместе обрезки ткани. Впрочем, все были счастливы и много смеялись. Кэйтлин читала нам роль и пела песенку, пока мы наряжали ее в красное платьице и красили картонную корону.
Я хотела, чтобы подготовка длилась вечно. Даже надеялась, что Кэйтлин в последний момент подхватит простуду или охрипнет, и это ее спасет.
И вот настал день представления. Я вошла в зал за полчаса до начала, чтобы занять место в первом ряду – оттуда было удобнее подхватить безутешную дочь, когда она в рыданиях убежит со сцены. И между прочим, за него пришлось побороться. Другие матери – настоящие, при мужьях, те, что носят парки и пекут торты для ярмарок, – уже побросали на стулья свои кардиганы. Почти все здесь меня недолюбливали. Я была неизвестной величиной: высокие каблуки, яркая губная помада и никакого мужа на горизонте. Во мне видели угрозу. Когда перед спектаклем нас попросили из зала и я встала поодаль, притворяясь, будто читаю книгу, остальные мамаши собрались в группы и перемывали мне косточки – во всяком случае, я была в этом уверена. В общем, переложить чужой кардиган на соседний ряд – это с моей стороны было очень смело. Однако я думала лишь об одном: нужно быть на виду у Кэйтлин, когда понадоблюсь, утешить и защитить ее.
– Это место занято, – сказала мне мамаша из школьной мафии, той, что организует лотереи и продает билеты старушкам, которым и на еду-то едва хватает.
– Уже нет. – Я скрестила руки на груди, опустила свой широкий зад на крохотный стульчик и наградила ее взглядом, в котором ясно читалось: «Только сунься, стерва, я тебе руки оторву вместе с твоей дурацкой челкой».
Она отступила, и я осталась на первом ряду. Визгливый голос, повествующий прочим мамашам, что я чудовище и веду себя «совершенно неподобающе», раздавался, пока в зале не погас свет. А потом мисс Грейсон забренчала на пианино, и я сжала кулаки, так что ногти впились в ладони.
Бедняжка Кэйтлин.
В первых сценах она не играла. Родители в зале кашляли и шаркали, дети на сцене перешептывались и махали матерям. Я убеждала себя, что таковы все школьные пьесы, но успокоиться это не помогало. Провал был неизбежен. Каким горьким разочарованием он станет для Кэйтлин, как трудно ей будет от него оправиться!..
А потом она вышла на сцену в своем красном платьице и картонной короне и… поразила всех.
Я сидела с открытым ртом, глядя, как она играет – величаво, по-королевски, так, что зал смеялся после каждой шутки и негодовал всякий раз, когда она приказывала отрубить кому-нибудь голову. Она затмила всех детей на сцене – еще бы, ведь это была Кэйтлин! Моя девочка нашла свою стихию. Правда, когда дело дошло до песенки, вместо королевского тона она вывела мелодию тоненьким голосочком восьмилетней девочки – и тем не менее пропела все без запинки. Зал разразился аплодисментами, Кэйтлин с гордостью посмотрела на меня, и мне стало ясно: мисс Грейсон была права, а я ошибалась.
В тот вечер я узнала кое-что о Кэйтлин и о себе. Я поняла, что моя дочь не застыла на месте, а меняется и растет, и никому – особенно мне – не дано угадать, где ее предел. Быть матерью – значит защищать своих детей от несчастий и боли, но также и доверять им выбор жизненного пути; верить, что даже без вашей поддержки они все равно добьются успеха.
Девушка медленно и лениво выделывает на шесте пируэты – зажимает его между бедер, повисает вниз головой, царапая грязную сцену акриловыми ногтями, оборачивается вокруг себя и стрижет воздух ногами. Трое или четверо мужчин у сцены наблюдают за ее гибким и хрупким телом, не сводят глаз с маленькой груди, которую и грудью не назовешь, с бледной кожи, туго натянутой на ребра, с плоского мальчишеского зада и скучающего лица. Что ж, эта хотя бы трусики не скинула.
Я рада, что не работаю в клубе, где принято снимать с себя все, хотя и у нас в отдельных кабинетах чего только не творится. Мне об этом знать не положено, вот я и делаю вид, будто не в курсе, какая возможность для заработка есть при желании у танцовщиц. И они так невзначай ею пользуются, будто речь идет о ночной смене в супермаркете. Вот что меня больше всего поразило, когда я весной сюда устроилась: легкость, с какой они, тем или иным способом, продают свое тело. Здесь не найдешь образованных девушек с хорошим воспитанием, о которых пишут в воскресных приложениях к газетам – тех, что пошли в стриптизерши из любви к постмодерну или чтобы платить за учебу. Нет, здесь работают те, у кого нет ни выбора, ни будущего. Дальше следующего танца они не загадывают. Это видно по лицам. У меня тоже нет будущего: ни диплома, ни парня, и шансы один к одному, что я унаследовала болезнь, от которой мозг начнет деградировать раньше, чем я успею найти свое место в жизни. Мама не сразу узнала, что у нее есть этот ген, вот и я пока не знаю. Впрочем, даже сейчас, когда можно все выяснить наверняка, я не хочу этого делать. Потому что есть одно решение, которое нужно принять, думая не о том, что может случиться, а о том, какой я на самом деле человек.