Марина жила одна, изо дня в день рассчитывая только на собственные силы. Она любила свой дом, подобно тому как осажденный отряд любит свою крепость. Живя одна, она должна была укрыться, спрятаться в нем. Она, разумеется, защищалась от одиночества, развешивая тут и там гравюры, расставляя на камине в кухне разные горшочки: соль, перец, пряности, купленные ею в магазине Призюник. По утрам, если я оказывался рядом, то видел, как она, встав пораньше и надев на голову платок, то и дело смахивает перьевой метелочкой невидимую пыль. Затем она прерывала работу, оборачивалась ко мне. Метелка падала на пол и оставалась лежать – такая смешная, с рукояткой, как у плетки, и разукрашенная, словно индейский вождь. Марина расслаблялась рядом со мной. Она выпускала из рук все, что прежде прижимала к себе, ища защиты. Мебель, вышитые скатерти, гравюры переставали быть броней и вновь становились предметами комфорта или удовольствия. Марина отдавала их мне, как, впрочем, и свое тело.
– Как тебе кажется, будет лучше поставить буфет точно в середине панно или чуть правее, а рядом – стул?
На подобный вопрос мне нельзя было отвечать неопределенно. Мое мнение, должно быть, имело силу закона. Именно этого ожидала Марина. Я поддерживал эту игру больше с показной, чем с истинной убежденностью. И все же в некоторые вечера мне начинало казаться, что здесь я у себя дома и что я окружен предметами, спокойно стоящими на тех местах, что указал им я. Я ездил в Сен-Клу почти каждый вечер.
Было 14 июля. Я повез Марину показать ей салют с Монмартра. Она вцепилась в мою руку. «Как это красиво, дорогой мой, – говорила она мне. – Как я с тобой счастлива!»
А на следующий день, словно в продолжение праздника, по залитым солнцем пустынным улицам разъезжали автобусы с двумя флажками над ветровым стеклом, похожие на толстых пьяных новобранцев. Город, понемногу становившийся безлюдным, обретал сходство с деревней. Он суетился около вокзалов, чтобы заставить поверить, что уезжает. В мечтах он уезжал на отдых.
Иногда я спал у Марины. А в те вечера, когда у нее не оставался, шел к Карлу. Он намеревался присоединиться к своему семейству в Бретани. Мы, разумеется, собирались ехать вместе. Хотя я и поддерживал этот план, но не очень-то в него верил. Мне было необходимо оставить все пути открытыми. Главное – не выбирать. Поезда люкс, в которых путешествовала Ирэн, больше не шли в мою сторону. Я превратился в сортировочную станцию: вагоны медленно катились в обе стороны, мягко выполняя свою призрачную работу; время от времени слышался удар наковальни над пустынным пейзажем, а поезд, несмотря ни на что, готовился к отправлению.
Я отвечал на письма Даниэль. Я говорил Карлу, что поеду в отпуск вместе с ним. И чувствовал, что он мне не верит. Он смущался, начиная рассказывать о недавно изученных им растениях. Теперь он стал предписывать своим больным только травяные настои.
Я возвращался к себе. В этот час воспоминания об Ирэн были особенно мучительными. Из гаража домой я шел пешком. И часто встречал Лакоста. Он рыскал возле станции метро. Поняв, что его узнали, он пришвартовывал свое ожидание к какой-нибудь еще освещенной витрине. Свет превращал его в холодного красавца, делая щеки впалыми, глаза неподвижными. Я обходил его сзади, притворяясь, что не заметил. Его взволнованное лицо представлялось мне иллюстрацией той горечи, что я чувствовал в самом себе. Я думал об Ирэн, о всех несостоявшихся свиданиях, о тех наивных предлогах, что она мне сообщала, о всей той лжи, на которую я в спешке ставил официальную печать, боясь, как бы она не передумала и не бросила мне в лицо правду, еще более тягостную, чем ложь. Я принимал ее оправдания, но в темной комнатенке души моей работал частный детектив, менее доверчивый, чем официальная полиция. Он сравнивал ложные оправдания с истинными. Ему не всегда удавалось найти для меня те доказательства, которые я от него требовал, но одного его присутствия уже было довольно для того, чтобы осудить Ирэн. Он словно бы говорил: «Верьте мне. Я здесь неспроста. В такого рода делах сомнение – лишь первая предпосылка уверенности».
События подтвердили его подозрения. Отныне я больше ничего не ждал. Оставив Лакоста на улице, я вошел к себе. Включил свет. У меня слегка щемило сердце при виде телефона на одноногом круглом столике. Я вышел на балкон. Аромат липы наполнял улицу узнаваемым мною ароматом, долетавшим, казалось, из далекой поры моего отрочества; его тайна так и не поддалась моим любовным переживаниям – большим и малым, – с помощью которых я намеревался ее раскрыть.
__________
Я задержался у Марины допоздна. И недавно вернулся. Ко мне в дверь постучал сосед. Он был в халате. Растрепанные светлые волосы делали его еще бледнее.
– Пожалуйста, пойдемте скорее к нам. Моя жена поранилась.
Я вошел вслед за ним в квартиру, хорошо обставленную, но выглядевшую так, словно из нее в скором времени собирались переезжать. Вдоль стен были выставлены коробки с посудой. Ковры свернуты. Кресла стояли валетом, одно на другом.
– Вот здесь, доктор. Мы с ней поспорили. Я ее толкнул, она ударилась о камин.
На ковре, вытянувшись во всю длину, лежала стройная девушка. Кровь стекала в таз. Опершись на локоть, она свободной рукой придерживала на весу свои длинные густые волосы. Страшного ничего не произошло, рана оказалась поверхностной; я наложил на нее шов.
– Мне пришлось сделать вам больно… Но теперь все в порядке.
Она вытерла слезы. Поверх ночной рубашки надела кимоно. Муж настоял на том, чтобы я выпил чашку шоколада.
– В любом случае я каждый вечер готовлю его для Эммы.
Он успокоился. Он улыбался, но ему не удавалось растопить свою холодность, столь меня оттолкнувшую. Он поднял телефон, лежавший на полу вместе с проводом. Диск у него отвалился.
– Моя жена иногда бывает слишком резкой. Приложив ладони к вискам, она села на край постели.
– Как вы думаете, я смогу завтра работать?
– Лучше бы вам отдохнуть денек-другой.
Лакост принес в кувшинчике дымящийся шоколад.
– Мы с женой собираемся развестись.
Он сказал это так, будто хотел тем самым извиниться. Он давал мне понять, что в скором времени ему больше не придется беспокоить меня среди ночи, чтобы я починил голову его жене. Я быстро выпил свою чашку шоколада:
– Ну ладно! Ничего страшного. Через три дня я сниму шов.
Я пересек лестничную клетку, вернулся к себе. Спать больше не хотелось. Я достал из шкафа чемоданы, вытер с них пыль. Нужно было подумать об отдыхе. Карл уезжал на следующий день. Я обещал присоединиться к нему через неделю. Даниэль ждала меня.
По ночам я часто думал о Даниэль. Я представлял ее на песке голой, сильно загоревшей, нижняя часть тела освещена солнцем; я садился верхом ей на спину. Мое путешествие в Бретань свелось бы, вероятно, к нескольким эротическим картинкам, которые ненадолго задержались бы в моей памяти. В сущности, эпидемия отъезда, поглотившая весь город, меня пощадила. Все новые и новые дома на моей улице к утру не пробуждались; железные занавесы магазинов оставались опущенными. В моей работе теперь была прелесть опустошенных корью школьных классов, в которых учитель перед двумя-тремя вакцинированными учениками рассказывает охотничьи истории. Мне хотелось послоняться без дела. Я бы охотно остался в Париже. Марина вскоре должна была взять отпуск. Я всерьез подумывал о том, чтобы на месяц переехать к ней. При доме был садик величиной в четыре квадратных метра, в котором росло персиковое дерево со стволом толщиной в палец и кустик дикого винограда. Здесь мы ужинали почти каждый вечер на раздвижном столике, который сначала надо было просунуть через окно. Марина, в восторге от этой придавшей ей значительность церемонии, то и дело появлялась на единственной ступеньке – «перроне», как она ее называла, – то с супницей, то с котлетами в руках. Она надевала свежие блузки, оставлявшие руки голыми, на бедра повязывала белый фартук. Ее руки тоже были пропитаны свежестью. За ужином она то и дело целовала меня. Выпив стакан вина, громко комментировала нашу трапезу. «Дыня просто восхитительна. Я купила ее у Кассара. Больше никогда не пойду к Дюбуа, он просто вор. Хочешь еще ломтик? Пить не хочешь? Тебе не жарко?»