— Враг не дремлет.
„Не спасли ее, а ребенок за свою жизнь борется. Хожу я от стены к стене, как будто в руках свечку держу и пламя оберегаю. Погаснет — все потеряно. Стефанек руки мне целует и просит, чтобы я присела, чтобы ноги свои не утруждала. А мне тотчас в голову ударяет, что свечка из-за этого погаснуть может. Не разрешили мне с девочкой моей попрощаться, глаз ее сапфировых поцеловать. Сестра Галины и Казик у нас теперь сидят, не дали мне слова сказать, просьбу моего сердца не услышали. А оно хотело, чтобы до Янки никто посторонний не дотрагивался, чтобы мои руки ее одели и на дорогу обласкали. Смотрю на этих людей, которые как семья моя, на сына смотрю, сил разговаривать нету, а они будто бы глухие и слепые. Зачем они хотят оберегать мою жизнь, которая будто сорная трава по земле ползет, корни мелкие, а как зацепились. Плохо себе сделаешь, Ванда, ей уже не поможешь, а на себя несчастье навлечешь. Глупые люди, ничего не понимают.
Как только все ушли и мы со Стефанком одни остались, как-то свободно стало. Только он и я, и пустота от того третьего, самого любимого мною человека. Теперь я это точно знаю. Постоянно думаю о ребенке, мальчик или девочка. Я просила, чтобы не говорили, пока на том свете Янка не будет хорошо принята. Теперь главное для меня — это ее ребенок. Потом, может, внуком, сыном сына станет, если мальчик. Лучше, чтобы мальчик. Ее никто не повторит. Одна была такая, эта доченька месяца и дождика…
Первый раз вышла в супермаркет за покупками. Стефанек, по-моему, специально этой негритянке пани Пирс выходной дал, чтобы меня к жизни вернуть. Машину запарковала, тележку беру, иду вдоль переполненных полок. Корнфлексы с миндалем, уже рука к ним тянется. И мысль. Зачем? Для нее бы пригодилось. Стефанек не любит. Иду дальше. Неожиданно себя в витрине вижу. Я, не я. Это ж какая-то старуха сгорбленная. Рухлядь рухлядью. Меня аж передернуло: как же я сейчас выгляжу! Этих двух месяцев хватило. Казик тоже, кажется, понял, позавчера сестра Галины пришла заплаканная. Жалуется. С ума сошел. Двадцатилетнюю себе нашел. Дочкой бы ему могла быть. С ним-то все ясно, но она-то — к старику?! У людей по-разному жизнь складывается, говорю. Будешь ты плакать или нет, все едино. Когда-то по-другому бы ей сказала, теперь только так могу. О Казике думаю, как о постороннем. То короткое время, что с ним провела, для меня, как годы, куда мне теперь до него.
Жду, когда внука Стефанек привезет. Полгода уже он в этой больнице. Привези его домой, говорю, мы его быстрее выходим. Сначала, мамочка, себя выходи, тогда поговорим. Сейчас некому ребенком заняться, да еще таким больным. Может, он и прав, я должна за себя взяться.
Те неземные деревья свое обещание почти что выполнили. Вот меня уже и с сиреной везут. И мир весь передо мной красным заволокло, а голоса и люди в той красноте вязли, затихая. Вдруг я глаза открываю и стены белые перед собой вижу, а рядом с кроватью сын сидит.
— Мама, ты меня слышишь? — спрашивает.
А мне показалось: ты меня слышишь, Ванда? Всегда сына ради Стефана, мужа моего, отталкивала, всегда в нем его хотела видеть, но так ведь не могло быть, а сердца на сына не хватало.
— Прости меня, сын, за то, что любить тебя не могла, — шепчу, а он руку мою в свою берет, осторожно так, как птенца проклюнувшегося.
— Ты для меня — все в жизни.
Второй раз мой сын мне так говорит, второй раз в любви невзаимной признается. Слезы текут по щекам моим. Люблю тебя, поправляю я себя, только об этом сама не знаю“.
Михал заявился, ключи от машины в руках вертит и, не снимая куртки, в кресло плюхается. Молчит, брелочком поигрывает.
Один вид его действовал раздражающе.
— Так что, когда приезжает? — наконец выговорил он.
— В субботу.
После его ухода он решил взяться за стирку. Рассортировал белье, цветное в одну кучку, белое — в другую. Если бы не стиральная машина, все бы относил в прачечную, а так вроде бы незачем. Да и больших денег стоил бы ему этот ворох белья.
Игра в кошки-мышки, все это — наша паскудная жизнь, подумал он. И в связи с этим припомнился ему один случай с главным лесничим, который, наверное, думал о жизни то же самое, а может, действительно психом был. Поручили ему организовать охоту, в ней должен был принять участие генерал. Ну, главный лесничий начал подготовку: совещание собрал, а потом приказал ржавую пушку, оставшуюся от немцев, из сарая вытащить. Затем развернул ее навстречу приезжим и у дороги поставил. Генеральская охрана от ужаса застыла. Лесничий приказал генерала связать и в подвал посадить, а у дверей своего доверенного помощника, младшего лесничего, с двухстволкой поставил. Тот от природы заикой был. Позднее его признания очень интересно выглядели. Следователи никак не могли уловить, о чем он, заикаясь, рассказывал. Не выдержав, они вывели его из дела. Парню этому крупно повезло, потому что тогда сурово наказывали за гораздо меньшие провинности. А он как бы прикрыт оказался, ведь приказ старшего исполнял, не могли же его за сверхусердие покарать.
Звали его, кажется, Ендрушек или что-то вроде этого. Так вот, Ендрушек росточком был невелик, зато жену имел — за три дня не обойдешь, и осчастливила она его одиннадцатью детьми. Злые языки твердили: дескать, он, бедняжка-заика, с ней никак договориться не мог. Почему запомнился ему этот человек, который как будто сейчас стоит перед ним — в шапке с опущенными ушами? Может, потому, что после этого скандала Ендрушек единственный на воле остался. Люди доверять ему перестали, а он постоянно хотел доказать свою невиновность. Писал объяснения кому надо, в том числе и ему. Сначала Ванда складывала их у него на столе, а потом бросала в корзину. Клеймом отметила парня эта история. Вроде бы повезло ему: без особых потерь из всего вышел, однако конец был несчастным. Как-то в лесу наткнулись на его велосипед, около дерева стоял. Вскоре нашли и Ендрушека: он сидел на корточках, опершись на пень, голова опущена на плечи. Умер от инфаркта.
Михал пришел второй раз в этот же день. Покрутился по квартире.
— Что, с женой поругался?
— Да ей всего не хватает. Бабка Дюбкова хорошо про таких говорила: срет выше своей задницы.
Ему вдруг пришло в голову, что с возвращением Ванды появятся и ее родственники. Михал, как бы читая его мысли, изрек:
— Надо бы разослать сообщения.
— Это уже в конце сделаем.
— Можем не успеть.
— На плохие вести всегда есть время.
До вечера все не клеилось.
Отказался от прогулки, правда, шел дождь, но еще неделю назад он бы все равно отправился на улицу. Уставился в телевизор, выключил. Сел в кресло. Слезы подступали к горлу. Он позволили себе распуститься. Часто теперь плакал. В самые неожиданные моменты какие-то железы вырабатывали эту соленую воду. Сначала в нем просыпалось сопротивление, срабатывал код, не позволяющий мужчине плакать. Потом перестал обращать на него внимание. В прошлом нечто подобное с ним случилось только один раз. Было это после визита дочки Зигмунда, Катажины, в город С.