А были и другие, сама лучше меня знаешь, как я к каждому относился. Даже когда извозчик в фуфайке входил в кабинет, я вставал из-за стола, приветствовал его, как министра. Помнишь Карвацкого? Вагоном раздавило ему ногу. Не хотели признавать, что это травма на работе. Пришел пьяный на костылях.
— Если пан будет трезвым, то воевода примет, — говоришь.
А когда я дверь кабинета открыл, он сразу перестал скандалить, костыли стиснул. И ушел не с пустыми руками.
Другие мою фамилию произносили с уважением. Ты это хорошо знаешь. Ты многое могла бы обо мне рассказать. Зачем мы из города С. уехали? Может быть, там легче мне было бы реабилитироваться в собственных глазах, наплевать на злые языки. Видишь, какова жизнь, свиньей нужно родиться, тогда грязь становится естественной. Я был всегда один. Поэтому издалека заметный. И попробуй теперь идти против ветра. Конец песни. Даже если не перевернет, сильно навредит. Зигмунд это знал, старался меня предупредить.
— Большинство всегда право, помни. Даже если ты считаешь по-другому.
— Ты хотел сказать, подавляющее меньшинство.
— Нет, я не то хотел сказать. Власть, избранную или навязанную, если она сильная, нужно признать. Нет ничего худшего, чем слабость. Начнешь говорить „они“ вместо „мы“, пропадешь. Будешь не прав.
— А если „мы“ не правы?
— Нужно убедить, что правы.
В этом был весь Зигмунд. Если бы я навестил его в тюрьме, он сказал бы мне что-нибудь в этом роде. Но я не навестил. Спешил в ГДР, так спешил, что мне не хватило времени постучать в его камеру. Говно. Все говно. Вся жизнь. Я отвернулся от человека, который действительно был мне близок. Будь он жив, уверен, он сказал бы мне: мы ошиблись. В этом было его величие.
Он поднял трубку, набрал номер. Долго никто не подходил. Наконец раздался голос с легкой хрипотцой.
— Катажина?
— Да.
— Это Стефан.
Молчание. Потом она произнесла:
— Ну, что ж. — И снова, помолчав: — Сейчас два часа ночи.
— Завтра, а точнее, сегодня здесь будет Ванда.
— Да? Сколько она здесь пробудет?
— Очень долго. Послушай, Катажина, я… в течение всех этих лет… хотел тебе объяснить, ты думала… а это не так просто. Зигмунд все и без того знал. Он для меня… его любил.
— Не буду этого слушать. Привет Ванде. Пока.
— Подожди. Она умерла.
— Напился?
— Ее привозит наш сын. Тот, младший.
Почувствовал, как пот заливает ему лоб. Не допустить, чтобы она положила трубку, — это главное. Заставить ее разговаривать нормально, чтобы перестала цедить слова тоном старой девы. Наверняка не вышла замуж. Боролась на стороне „Солидарности“, а во время военного положения переносила спрятанные на груди информационные бюллетени. Была революционеркой, такой и осталась. Он хорошо ее знал. Даже шок после ареста отца не смог отрезвить Катажину. Наткнувшись на ее фамилию в журнале „Солидарность“, подумал: ну да, ясное дело.
— Позвоню тебе утром, — отрезала Катажина. И прежде чем он успел среагировать, положила трубку.
— А кто сидел за столом и заставлял людей заниматься самокритикой! — выкрикнул он со злостью. — Я? Или ты? А чья подружка после очередного такого спектакля бросилась в Вислу? Ты уговорила ее, чтобы она донесла на своего парня. Дескать, для его же блага. А потом слезы проливала. Наверное, до сих пор носишь ей на могилу цветы. Ты, чертова гипократка! Коммунистическая святоша!
Он открыл бар и, вынув оттуда коньяк, потряс бутылку — что-то на дне было.
Что я тебе еще могу сказать, Ванда, в чем признаться. Изменял тебе, может, ты об этом даже знала, еще там, в городе С. Тогда было в моде, кроме жены, иметь еще и любовницу. Возвращался измученный, с глазами, как у волка, а ты всегда принимала меня с улыбкой. Но разве можно назвать изменой то, к чему не лежит сердце. Даже когда забавлялся с кем-нибудь в постели, хотелось все бросить и удрать. Если бы ты ревновала меня, встречала со злостью, с выговорами и руганью, может, я тогда иначе относился бы к связям на стороне, а так, больше чтобы похвастаться перед друзьями.
Как-то Владек спрашивает меня:
— Хотел бы ты попробовать несколько смаков сразу или предпочитаешь один и тот же?
— Ничто человеческое мне не чуждо, — отвечаю.
Ну и мы пошли. Дом на окраине, ты бы за него не дала и пяти грошей: серые стены, маленькие окна. Зато интерьер, как во дворце. Ковры, диваны, хрустальные люстры. И такие задницы. В одних лишь чулках на тонком пояске. Владек мне в ухо шепчет, что это девушки из любительского ансамбля песни и пляски подзарабатывают. Мы были вдвоем, а их четверо или пятеро. Видно, не все из ансамбля годились для такого дела. Здесь умение петь котировалось в последнюю очередь. Раздели они нас догола, напоили шампанским. Владек сразу был к бою готов, а у меня — ничего, понимаешь, словом, опозорился. Что-то со мной произошло. Вижу эти ядреные сиськи, отличные бедра, но как будто бы все это на картине.
Владек нервничает:
— Ну что, долго нам ждать? Может, заявление тебе написать?
Я весь сжался, мысленно проклинаю свою аппаратуру — все равно ничего. Наконец одна из этих девушек уселась мне на лицо.
— Нячнем с кухни, — говорит. Она была уже сильно подпита и едва не задушила меня.
Хорошо, Владек вовремя пинка ей дал. Долго потом подшучивал надо мной:
— Ты должен мне не одну рюмку поставить за спасение жизни.
Да, как вспомнишь те времена, Ванда… был в них размах. Люди паковали узлы и переезжали с места на место, искали новое гнездо, потому что старое оказалось сильно разрушено. Большая миграция, не путать с эмиграцией. Тех, кто убежал, угостил бы дробью в зад, помимо всего. Стол должен иметь четыре ноги, чтобы крепко стоял. Зигмунд был прав, Ванда, он один был прав. Может, нашлось бы еще несколько человек, если бы удалось собрать их вместе, иначе бы тут все выглядело. Но самые умные разбежались. Какая это была ошибка, время покажет. Время — паскудное дерьмо, ничего не даст утаить. Зачем оно человеку глаза открывает, лучше бы он слепым остался до конца.
Внезапно увидел разгневанное лицо Михала:
— Ну и скотина же ты, отец. Через час прилетает самолет.
Помнишь, как мы были у реки? Ты хотела руками поймать форель. Стояла по колено в воде.
„Стефан, Стефан! Где они? Покажи!“ — заливалась смехом, откинув голову назад. Волосы рассыпались по плечам. Ты не была красавицей, но свежесть пухлых губ, вздернутый носик, яркий цвет глаз создавали образ, волнующий мужчин. Это больше чем красота.
Я помню, как ты стояла на лестнице в саду твоих родителей, обгрызала черешню на дереве, оставляя косточку и не срывая хвостика. Твой отец ругался потом на воробьев, а мы лопались от смеха. Знаешь, что меня временами преследует? Запах хлеба, который твоя мать выпекала на листьях, не помню уже каких, кажется, хрена. Мы ели хлеб, пока он был теплый, намазывая свежим маслом. Корочка хрустела на зубах… А помнишь, я говорил тебе: Вандик. Ты все помнишь, для тебя, единственной, каждая минута нашей жизни была за две, может, поэтому не так много мы потеряли. Может, то, что у других происходит в течение всей жизни, у нас поместилось в тех нескольких годах. Но подожди немного… В этот раз я тебя не подведу, все будет по-твоему.