Я поставила себя на его место, положение было безнадежное. Наверное, он потратил слишком много времени, готовясь к тому, что хотел сказать. Может быть, радовался или страшился. А теперь ему приходилось наверстывать время, отнятое у него другим, дабы потрафить служительнице, которая своим вульгарным визгливым голосом хотела унизить его, человека, пытавшегося сделать свою лекцию предельно интересной и емкой.
Когда дама снова вошла в нашу аудиторию и пронзительным голосом объявила свой вердикт, я вдруг вскочила. Это было ужасно! Я не сразу поняла, что случилось, и смысл моих слов дошел до меня, когда они были уже сказаны:
— Немедленно убирайтесь отсюда!
Поняв, что слетело у меня с языка, я, разумеется, онемела. Но продолжала стоять. На меня смотрели все. В том числе и профессор. В наступившей тишине присутствующие словно забыли о виновнице моего выступления. Ее в аудитории уже не было. Двери были закрыты. Может, мне все это почудилось? Может, никто и не заходил в аудиторию? И ничего не говорил? Может, эта женщина просто понадобилась мне, чтобы оказать сопротивление самой себе? Понадобилась для того, чтобы я могла показать, что я совсем не та, за кого себя выдаю. Но люди, сидевшие в аудитории, обратили на меня внимание и слышали мои слова. Это было видно по их лицам. Они-то были настоящие. Неужели я достаточно сильна для такого поступка?
Когда я пробиралась по рядам под устремленными на меня взглядами, мне все казалось нереальным. На улице меня охватил стыд, у меня задрожали колени и губы. Я решила, что случай в аудитории произошел на самом деле и я имела полное право так на него реагировать. Однако, кроме меня, он по-видимому никого не тронул. Поэтому у меня были все основания стыдиться того, что я разрешила себе действовать по правилам той женщины. Мне было стыдно за людей и, как в цепной реакции, было стыдно, что я приложила силы к тому, чтобы унизить, уколоть и отомстить. Чувство стыда было главным впечатлением, которое я вынесла после той лекции, которую мне так хотелось послушать.
Я прошла через Дворцовый парк и поднялась по улице Хегдехаугсвейен, чтобы зайти в кафе «Арлекин» и выпить там кофе. И вдруг увидела их. Сдвинув головы, они сидели в «Арлекине» за столиком у окна. Вдвоем, без детей. Я сразу поняла, что это Аннемур. Она смотрела на Франка взглядом собственницы, у нее были длинные светлые волосы и темные брови. Глубоко посаженные глаза. Вид у нее был невеселый.
Я не могла ни пройти мимо, ни, тем более, войти внутрь, я просто застыла на месте. Франк не сразу увидел меня, хотя я загородила собой все окно. Было похоже, что ее слова больно задевали его. Что ж, поделом…
Говоря, она оживленно жестикулировала и пыталась поймать его взгляд. И тут он увидел меня. В то мгновение, когда она поняла, что он на кого-то смотрит, у нее на лице появилось выражение усталости. Она с омерзением оглядела меня, как некий ненужный предмет. Глаза у нее были, как у топ-модели на рекламе. Большие, голубые и влажные. Они поблескивали почти грустно и смотрели мне прямо в душу. Я даже ощутила отвращение, которое ей внушила моя особа. И все-таки продолжала стоять у окна. Ее глаза колют, как иглы, подумала я, прекрасно понимая, что это неправда.
На ней был красный джемпер с высоким воротником, поднятым до самых ушей. Это выглядело как-то по-детски. Она могла бы работать в любом доме моделей. Я отметила это так, как человек отмечает про себя красоту какого-нибудь насекомого.
Он не должен был приводить ее туда! В каком-то смысле это было наше с ним кафе. Единственное, что принадлежало нам обоим. Иногда мы, словно случайно, встречались там, когда он возвращался с работы. И никогда не задерживались надолго. Я всегда приходила первая, потом приходил он и громко говорил:
— Вот неожиданность! Рад тебя видеть! — На тот случай, если бы в кафе оказался кто-то знакомый.
И я, подыгрывала ему:
— Садись сюда, если хочешь.
Он садился, и мы болтали о посторонних вещах, чтобы никто ничего не заподозрил. Например, о делах на работе.
Я стояла там, пока она не загородилась ладонями, словно шорами, а Франк опустил глаза. Меня заметили. И мне стало стыдно. Я унизила не только себя, но и Франка. Окно кафе превратилось в подобие прозрачного занавеса открытой сцены. Мало того, что это противоречило правилам игры, это могло иметь последствия и для наших отношений. Я превратилась для него в угрозу. Вместо того, чтобы незаметно пройти дальше, не побеспокоив супругов, я остановилась и уставилась на них. Почему? Я претендовала на время, которое мне не принадлежало, и была ничуть не лучше женщины, крикнувшей профессору, что до следующей лекции осталось пять минут. Скорее даже хуже ее. С моей стороны это было предательство. Я не посчиталась с чувствами Франка. И, что уже вообще не лезло ни в какие ворота, это была месть.
Я заперла за собой дверь квартиры и аккуратно повесила пальто на вешалку у двери. Этому правилу я не изменяла. Сев на раскладной стул, я стянула с себя сапожки. А потом приготовила кофе, которого так и не выпила в «Арлекине». Вкус у кофе был горький. Кофеварку давно следовало почистить.
Я привыкла петь про себя перед сном. Наверное, многолетняя жизнь в большой общей спальне лишила меня способности петь громко, зато я научилась петь про себя. Овладев этим искусством, я даже чувствовала, как мелодия дрожит у меня в голове и на губах. Этого мне было достаточно. И я никому не мешала.
Однажды в передаче «Только классика» я слышала произведение, которое называлось «Послеполуденный отдых фавна» Клода Дебюсси. Динамик слегка хрипел. Это искажало музыку, но я не особенно расстроилась. Мокрые снежные хлопья медленно ложились на окно, выходящее на крышу, словно чья-то рука не ленилась бросать туда пригоршни снега в понравившемся ей ритме. Постепенно все стало белым.
Глупо надеяться, что это музыкальное произведение могло куда-то меня привести. И тем не менее, я записала название и имя композитора в блокноте, лежавшем на письменном столе, слева.
Я вспомнила про одну телепрограмму о двух писателях, которые неохотно и немного смущенно рассказывали о том, каким образом их книги в том сезоне стали бестселлерами. Создалось впечатление, будто они опасались, что зрители подумают: не нарочно ли они написали плохие книги только потому, что такие книги хорошо продаются. Писатели гордились своим успехом, но при этом чувствовали себя неловко. Впрочем, что значит неловко? Признаюсь, я бы не отказалась очутиться на их месте, в центре внимание. Однако, если бы такое чудо случилось, хватило ли бы у меня смелости выставить на всеобщее обозрение свой позор? Может ли писатель написать серьезную книгу, не выставив при этом на всеобщее обозрение самого себя? Или не может?