Не хочу сказать, что я перестала быть истинной калифорнийкой, но я знаю и другое. Пример? Пожалуйста. Сейчас я читаю роман турецкого писателя Билге Карасу. Так вот, в Калифорнии я бы в руки не взяла книгу, написанную каким-то Билге, хотя разыскать ее там наверняка можно.
Разговаривая с кем-нибудь из знакомых Эдгара, я могла небрежно обронить: «Да, читаю сейчас турецкого модерниста Билге Карасу, Кальвино и голландца Сеса Ноотебома». Я не врала, я действительно их читала, но, конечно, в переводе. Раз или два я заметила, как у дяди Эдгара приподнялась бровь, и бросила дурацкое хвастовство.
Однажды миссис Пейс сказала мне:
— Изабелла, вы хорошо чувствуете литературу. Вам нравятся произведения Ноотебома?
Я ответила, и начался оживленный разговор о романистике. Миссис Пейс беседовала с явным удовольствием, держалась со мной на равных и только иногда поправляла меня, если я уносилась в чересчур широкие обобщения. Рокси с удовлетворением наблюдала за моим культурным ростом или по крайней мере за тем, как у меня выравнивается характер. Я поняла это по отдельным репликам во время ее разговоров с Марджив и Честером.
Вот я сижу с Ивом и тысячей других в одной из аудиторий Центра Помпиду. Из громкоговорителей, развешанных по стенам, доносится нестройное детское пение, журчание бегущего ручья, звучные аккорды органа, сливающиеся в какофонию небесных сфер, катастрофическую астральную музыку. Звуки словно выскакивают то слева, то справа, то сзади. Музыка отчасти тревожная, напоминающая о пропавшем котенке, раздавленном внутри громкоговорителя, отчасти мягкая, успокаивающая. Я думаю о котенке Шарлотты, о распухших ногах Рокси, об Эдгаре, о том, что в Санта-Барбаре я вряд ли стала бы слушать музыку Штокхаузена. Вся картина — как будто конспект моей новой, парижской жизни.
Сочинение Штокхаузена, как я догадываюсь, немца, сменяет музыка какого-то англичанина, которая гораздо приятнее на слух. Ив закатывает глаза, стараясь вслушаться в новые звучания. Ив похож на всех других, сидящих в зале, взъерошенных, напряженных. Аудитория неотличима от тех, кто собирается в Южнокалифорнийском университет. Разница лишь в том, что здесь присутствует Изабелла Уокер, которая раньше ни за что не согласилась бы, чтобы ее видели среди зануд.
Я упомянула голливудский «Фредерик» потому, что теперь я ношу дорогое французское белье, самое вызывающее и изящное, какое только могла найти. Парижские бюстгальтеры мне впору и сидят отлично: грудь у меня поменьше, чем у Рокси. Одно время я даже игриво подумывала, не ограничиться ли поясом и чулками, обрамляющими венерину дельту (кстати, чтобы сказать «подчеркнуть» — достоинства фигуры, например, — французы используют выражение mettre en valeur, то есть, грубо говоря, «выставить на оценку»). Но потом решила, что это будет чересчур.
Миссис Пейс, Рокси, Эймс Эверетт и другие знакомые догадываются о моем романе. Они знают, что у меня кто-то есть, но ни одна живая душа не подозревает, кто именно. Эймс расценивает это как грязь и гнусность. Когда я ухожу от него, отправляясь в обход моих клиентов и опаздывая к миссис Пейс, он, вероятно, думает: нет, Изабелла не такая добродетельная, как Роксана, она просто шлюшка, от нее иногда так и несет безоглядным распутством, несмотря на ее интеллектуальные претензии. У меня даже создается впечатление, будто он знает, что я только что выпрыгнула из постели. В его манерах появляется отчужденность, хотя женщины его нисколько не интересуют. Он как бы становится Иродом, а я Саломеей. То, что ему представляется моей склонностью к пороку, которая одновременно отталкивает и притягивает его, — всего лишь дневное любовное свидание с моим тайным поклонником.
Эдгар — любовник страстный и смешной, хотя почему смешной, сказать трудно. Он смешит меня в постели и доставляет мне удовольствие. Ни того ни другого по отдельности недостаточно, чтобы влюбиться в мужчину. Когда есть и то и другое — этого тоже недостаточно. Должно быть что-то еще. Мне было приятно, что его знают, что с ним заговаривают. Франция — маленькая страна, французы смотрят одни и те же теледебаты, читают одни и те же газеты. Газеты каким-то образом связаны с жаждой его объятий по вторникам. Мне нравится, когда он разглядывает меня. Он говорит, что помнит каждую родинку на теле у женщин, с которыми спал (умалчивая о том, сколько их было), — такая уж у него хорошая зрительная память.
Иногда у меня возникает опасение, не слишком ли я податлива и сладострастна, чтобы оставаться привлекательной для Эдгара. Ведь мужчины, говорят, только о том и мечтают, чтобы своими ласками разбудить спящую красавицу, снежную королеву. Со мной особых стараний не нужно, я не ледышка. Я не могу притвориться, будто не кончила, но могу отодвинуть оргазм, если буду думать о постороннем. Впрочем, это слишком большая жертва с моей стороны, даже если вдруг захочу сделаться куртизанкой, ибо именно от них требуется фригидность. Моя прямая, откровенная сексуальность — не мешает ли она опытному, искушенному любовнику?
Я попыталась поговорить на эту тему с Эдгаром, хотя ему явно не хватало некоторых ключевых английских слов. Хорошо, что разговор хоть рассмешил его.
Иногда мне самой смешно думать о том, что Бог сверху наблюдает за нами, видит, как я, раскинув по подушке повлажневшие волосы, обхватываю ногами за шею пожилого мужчину или, наоборот, стою на четвереньках, упираясь локтями, а он берет меня сзади, покрывая меня своим телом, входит в меня и одновременно ласкает рукой мой клитор — двойное возбуждение, как будто тебя трахают сразу двое, например, два солдата-турка, о которых пишет Билге Карасу, турецкий модернист, создающий образ темного города как метафоры души и рекомендованный мне миссис Пейс.
Эта книга — о пытках и политических репрессиях, темы, которые близки Эдгару. Я старалась найти французский перевод, чтобы он прочитал, как безымянные изверги каждую ночь выбирают наугад на улице красивого юношу и забивают его до смерти. От того ничего не остается — сплошное кровавое месиво. Потом приходят другие и посыпают его останки опилками. Это ужасное зрелище вселяет в людей страх и покорность. Так, наверное, и происходило в Горажде, где сербы резали мусульман, и Рокси, как загипнотизированная, всматривалась в кадры телехроники. Она своими глазами видела на экране страшную реальность, но отказалась прочитать литературное описание пытки, сказав, что это «чересчур чудовищно».
«Смотри, — сказал я себе, — какой-то несчастный терпит беду или борется со смертью… концом пути, который не приносит ни утешения, ни покоя».