Она прикрывает глаза:
- Нет.
Я выдыхаю презрение:
- Пустая жизнь, бессмысленная.
Мать открывает глаза и смотрит в мои прямо, не по-матерински, а иначе – дерзко:
- Я знаю, что это такое. Но руки принадлежали не твоему отцу.
Простые решения - они на поверхности: любовница, о которой никто никогда не узнает, а может быть и не одна, и жизнь вновь наполнится красками. А то, что жена погибает… «ну так ты ведь не её мамочка?»- говорили мне многие. Да, я не её мать, я не больше, но и не меньше - я тот, с кем она рука об руку должна войти в старость.
- Возможно, я не самый темпераментный мужчина физически, но мне не нужна любая какая-нибудь женщина, и даже на время и только физически. Мне нужна моя. Мне нужны тепло и радость в её глазах, нужна любовь в её ладонях.
- Дженна? – подбрасывает особенное для себя имя моя мать.
Дженна… Я знаю её, кажется, сотню лет. Слишком многое нас объединяет, слишком велико совпадение интересов и устремлений, слишком плотно наши жизни вросли друг в друга.
И я даже люблю её, наверное, но далеко не тем видом любви, какая бывает между мужчиной и женщиной: так любят сестёр. Но Дженна не сестра…
Глава 47. Кай: «Страдание матери»
David O'Dowda - The World Retreats
Викки не хватало уверенности в себе и напористости, смелости, но именно это и наделяло её той особенной женственностью, которые встречаются сегодня так редко. У неё не было ни претензий, ни ожиданий к миру, в котором кто-нибудь мог бы её полюбить, но именно это и ей было нужно больше всего - чья-то любовь. А я оказался Счастливчиком, сумевшим это понять.
Она стала моей, и я погрузился в нежность. Такой концентрат, какой нигде больше не найдёшь. Когда мои друзья поняли, что именно я в ней увидел, уже было поздно – она была моей. Она была глубоко и безвозвратно моей. И мне снова хватило ума не злоупотреблять, не уродовать чувства и себя самого в её глазах. Я не был мужчиной, в традиционном смысле этого слова потребляющим женщину, я был садовником, ухаживающим и оберегающим действительно редкий цветок. Я тихо, и не привлекая внимания, давал ему искренность и брал взамен уникальную чистоту. Она не умела манипулировать, играть роли, хитрить, обманывать, и не понимала, когда обманывают её. Она любила открыто, говоря прямо о том, как сильно нуждается во мне, и я понял, что наш мир не способен её изменить, только сломать, покорёжить, и решил, что стану посредником между моей Викки и жестокостью мира. Она действительно была тонкой Венецианской вазой, которую легко разбить и невозможно переделать, но с каждым прожитым днём взрослела и становилась мудрее, понемногу училась не позволять людям ранить себя. А я однажды вдруг понял, что моя жена стала моим лучшим другом - я не боялся жаловаться ей, признаваться в своих неудачах. Она всему находила разумные объяснения и, невзирая на свои особенности, как никто умела поддержать.
В двадцать два в ней было слишком мало девушки и слишком много девочки, но наша жизнь вместе меняла её так быстро и так невероятно, что уже через год Викки превратилась в женщину, необыкновенно привлекательную физически. Она расцвела внешне, а то прекрасное, что было спрятано у неё внутри, открывалось новыми гранями. Она впускала меня всё глубже и глубже, совершенно потеряв всякую осторожность - доверилась мне полностью и без остатка. Ещё через год я окончательно понял, каким счастьем одарила меня судьба, и решил жениться.
Викки была гениальна в том, к чему была предназначена - медицине. Коллеги, студенты, учителя - все твердили одно: у неё чутьё. Там где мозг и знания сдаются, она прибегает к уникальному - сердцу, и оно всегда ведёт её именно в ту точку, где обрывается чья-то жизнь. Многие, а я назову их злыми, завистливыми людьми, считали её успехи простой удачей, я же приписываю их её главной в жизни проблеме – синдрому Аспергера – она была и остаётся умнее многих.
Но у нас родился ребёнок. Особенный ребёнок. Мой ребёнок. И моему ребёнку нужна была особенная забота, поэтому я, не сомневаясь, отобрал у Викки карьеру, обеспечив себе покой, а своей дочери лучший из возможных уход и самую любящую няню - её мать. Викки приняла моё решение со слезами, и хотя впоследствии она растворилась в материнстве и утверждала, что счастлива, среди множества своих ошибок, я чаще других вспоминаю именно эту. Но решающей была не она.
Я помню своего брата, хоть мне и было всего три. Его лицо размыто, и я не вижу на нём ни широкой переносицы, ни доверчивых глаз, а только ЛЮБОВЬ. Любовь без условий, причин и закономерностей. Он отдавал мне свои конфеты, но забирал фантики, гладил по голове и складывал из своих пальцев драконов. Я верил всякому его слову, внимал каждой мысли, которые, как я сейчас понимаю, все до единой были лишены опостылевшей теперь логики и трезвости. Он любил меня безусловно, а я любил его за эту безусловность в ответ. Моя память хранила все эти годы его образ, хоть я и забыл, кем этот человек, этот ярчайший блик света в моём детстве, мне приходился.
Мать напомнила в роддоме в момент, когда мы с Викки переживали окончательное подтверждение синдрома Дауна у Немиа, и в тот же день развенчала свой нимб:
- У тебя был брат, Кай. Ему повезло ещё меньше, чем твоей дочери: в довесок к синдрому Дауна гены наградили его букетом неизлечимых болезней.
И дальше она начинает перечислять:
- Аномалия сердца, аномалия правой почки, диабет…
Но я её прерываю:
- Я помню его! Что с ним случилось?
- Мы оставили его в Лондоне с моими родителями, когда переезжали в Канаду.
- Почему?
- Потому что с детьми-инвалидами иммигрантов в Канаду не принимали, сынок.
- Где он сейчас? – спрашиваю в запале, мысленно бронируя билеты в любую точку мира.
- Он прожил ещё почти пять лет и умер от сердечной недостаточности.
В тот день я перестал уважать и любить женщину, давшую мне жизнь, ценить связанные с ней светлые воспоминания о детстве, которые всю свою жизнь с особой бережностью хранил.
- Это всё твой отец! У его брата тоже был этот проклятый синдром. И не только это: в роду Керрфутов случались младенцы и похуже. И не только младенцы…
- Что ещё может быть хуже? – спрашивает ошарашенная Викки.
Жизнь покажет тебе, Викки, что может быть хуже. И она будет щедрой в своих уроках.
Наверное, именно тот момент оказался самым душераздирающим в моей жизни. Даже не смерть дочери, а бесконечная глубина бездны, которую я со временем назову «страданием матери».
Я много работал в первые недели после похорон: дела, заботы, люди, проекты - всё это отвлекало, позволяло забыться, сохранить рассудок, стремящийся съехать на незнакомую просёлочную дорогу, а потом ещё несколько раз повернуть и навсегда потеряться.
Викки была всё это время одна в ледяных стенах нашего осиротевшего дома. Она запустила дела и, в каком-то смысле, даже себя, не отвечала на звонки подруги и приятельниц. Она не отвечала даже на мои звонки, а я ругал её и не только за это. Я приказывал ей взять себя в руки. Упрекал в чудовищных вещах, брезгливо напоминая причесаться, прилично одеться, помыться, однажды даже вымыл её сам, пока вдруг не увидел ЭТО и не понял, как был слеп.
Это был даже не поздний вечер - стрелки часов давно перевалили за полночь, я только вошёл в наш дом, в очередной раз, заставив себя вернуться в место, где все последние недели только спал и мылся, ведь даже завтрак свой съедал где угодно, но только не дома.
Она сидела на полу и, качаясь, мычала заунывный мотив. Прислушавшись, я понял, что это бразильская песня - колыбельная, которую Викки пела нашей дочери в младенчестве.
Я помню, как делал те свои беззвучные шаги, приближаясь, перебирая в своей уставшей за день голове подходящие слова, чтобы упрёки выглядели не упрёками, а увещеваниями, я помню, как увидел свёрток в её руках - детские тряпки, замотанные в розовую пелёнку, купленную когда-то мной же для новорожденной дочери. Это был не просто свёрток, а кукла - младенец из тряпья.