Мария засмеялась. Ей, видимо, пришлась по душе та непосредственность, с которой японский доктор кинулся разглядывать себя в зеркало.
— Вы ужасно симпатичный, — протяжно произнесла Мария, грациозно-вальяжным движением устраиваясь в кресле и закидывая ногу на ногу. — И ужасно трогательный и милый. Но больше шестнадцати вам не дашь.
Кимитакэ-сан оторопело молчал. С ним еще никогда так не разговаривала ни одна женщина. В такой вольной, обезоруживающе раскованной манере… И потом так складывалось, что не она его пациентка, а он — доктор, а все как бы наоборот.
«Вот уж такие… эти русские женщины», — точно прочла она его мысли и, закинув голову с распущенной по плечам копной роскошных золотых волос, укоризненно покачала головой, словно упрекая себя за такую манеру общения.
Потом вдруг неожиданным резким движением согнулась пополам и, кинув между колен волосы, которые кончиками прядей легли на пол, обнажив таким образом шею, попросила:
— Посмотрите, пожалуйста, доктор. Я случайно задела родинку, и она поменяла цвет. Была темно-коричневой, а теперь почти черная. Может, с ней вообще нужно срочно расстаться? Это же очень опасно, да?
Кимитакэ-сан с трудом понимал, что она говорит. Он смотрел на длинную нежную шею, склоненную перед ним, с круглой скорлупкой родинки в окружении других совсем крошечных как бы ее детенышей и умирал от желания обладать этой женщиной… Но воинствующие предки сжалились и пришли на помощь своему свихнувшемуся потомку. Он сумел взять себя в руки и провести пустяковую консультацию на должном уровне.
Когда после ее визита прошло несколько дней и наваждение не испарилось, не стерлось, не потускнело, он отважился позвонить Ларисе и, запинаясь, спросил, каким образом он мог бы повидать Марию. Лариса объяснила, полагая, что если она использует в своем словесном путеводителе по лабиринтам судеб российских путан более понятное для японца значение гейши, то будет доходчивей, насколько дорого обойдется общение с Марией даже такому состоятельному господину, как Кимитакэ-сан…
…Когда он впервые приехал в загородный дом на свидание с Марией, то понял, что обречен на эту женщину. Все в его жизни стало вторичным: работа, семья, карьера. Расставаясь с Марией, он, еще держа в объятиях ее расслабленное тело, начинал скучать по ней. С навязчивой неумолимостью перед ним стояли ее круглые, широко расставленные зеленые глаза, руки помнили каждую ее клеточку, и его собственное тело время от времени вздрагивало и напрягалось, вспоминая, как совсем недавно откликалось на ее прикосновения и ласки…
Кимитакэ-сан тяжело вздохнул, и ему почудилось, что его предки взирают на него со старых портретов с осуждением. Так потерять голову из-за женщины… Но — какой женщины! Нет, осуждения предков не может быть за его сумасшедшую любовь… Здесь другое… То, что он не в силах дальше влачить — именно так — влачить свою постылую жизнь без присутствия в ней Марии — слишком очевидно. Но он преступил то, за что должен быть жестоко наказан.
Он вспомнил тот ужасный день, когда Мария целовала ему руки, смотрела умоляющими, распухшими от слез глазами, твердила, что только он, один на всем белом свете может спасти ей жизнь… Если он откажет, то выхода у нее не остается. Она никогда ему не врала, всегда отвечала на все вопросы ясно и обстоятельно, какой бы горькой ни была для него эта правда. И теперь она оставалась верна себе. Кристиан, Ксюша, Марина и Морис Эртен, завещание, оставленное тетушкой Эдит, которое через пять лет вступит в силу… ее ненаглядная дочь, уже носящая под сердцем ребенка… И страх, животный страх за дочь, перевешивающий принятое решение не быть…
Кимитакэ-сан слушал тогда Марию, как в бреду. Он смотрел на нее и думал, как горько и больно любить так, как любит Мария, как любит ее он…
Сильное, светлое чувство, изначально замешанное на эротике и постоянном радостном удивлении непредсказуемостью и мощью ее женской природы, сменилось отчаянием и яростью собственника, который платит огромные деньги за то, что ему не принадлежит. Теперь, когда он обладал ее телом, его сознание все чаще обжигала мысль, что ему этого мало. Он хотел бы владеть всею Марией — ее сердцем, мыслями, пугливыми шорохами снов, метаниями причуд и капризов. Он хотел, чтобы она ссорилась и обижалась, мстила ему за невнимание и упрекала за опоздание к ужину. Он мечтал видеть ее по утрам растрепанной и заспанной, рассеянно думающей о своем и невпопад отвечающей на его вопросы и проливающей кофе на белоснежную скатерть во время их совместного завтрака. Он заходился от мысли, что когда-нибудь покажет ей свою родину, представит родителям, и она обожжет его недовольным взглядом за свое неумение участвовать в чайной церемонии и есть палочками японские блюда… Эти мысли отрывали от реальности, в которой жила его жена Ясуэ и росла маленькая дочь Рэйко…
— Ты — мой крест… — пробормотал тогда Кимитакэ-сан, а Мария, глядя на него полными глазами слез, тихо поправила:
— У каждого свой крест. Если его не будет, за что тогда страдал Господь?.. Каждый должен взять на себя хотя бы частичку того безмерного страдания… Не отказывай мне! Если ты не согласишься, у меня, правда, не будет иного выхода…
Кимитакэ-сан никогда не мог объяснить того феномена, который он осознал с первой минуты их знакомства. Эта женщина парализовала его волю, и он, податливый, как воск, гуттаперчиво изменялся, прислушиваясь к молчаливой диктовке ее желаний. Теперь чрезмерная серьезность ее мольбы не поколебала его воли, но он знал Марию и, все еще сомневаясь, с ужасом понимал, что у него нет выбора…
И теперь, столько лет спустя, он оправдывал себя тем, что спас ее жизнь… Но потомственный самурай, живущий в его крови и генах, вооруженный скальпелем во имя созидания красоты и смертельной схватки с любой формой уродства, жестко и определенно твердил об измене высокому врачебному долгу… Только против уродства, к красоте, а если наоборот — это вопреки гармонии жизни, смыслу и чести его профессии и предназначению древнего рода — отвоевывать у мрака свет… Убить красоту — значит поднять руку на Бога…
Молчаливые предки с напряженным ожиданием сурово взирали из своих тяжелых, как доспехи, рам.
Кимитакэ-сан неторопливым движением скинул халат и, обнажив мощный торс, подошел к стене. Снял саблю и, вытащив ее из ножен, хладнокровно провел по острию пальцем. Знакомым покалывающим холодком отозвалось это прикосновение в солнечном сплетении.
Резкий телефонный звонок буквально выбил из его рук поднесенный к животу клинок.
В клинике ухудшилось состояние прооперированного утром пациента. Кимитакэ-сан с нервным смешком задвинул саблю в ножны, водворил ее на свое законное место. Уже через несколько минут собранный, одетый, углубленный в себя, он вышел из дома.