Долейте в стакан 1,5 унции водки и наслаждайтесь.
Слухи распространяются быстро, но никогда не живут так долго, как правда.
Уилл Роджерс (1879–1935), американский актер и юморист
Я просыпаюсь от стука в дверь.
Сначала я решаю, что это стучит в моей голове.
Я открываю глаза и некоторое время не могу понять, где я. Потом в глазах проясняется, и я понимаю: то что я поначалу приняла за огромные розовые пятна, плавающие у меня перед глазами, на самом деле розы. И они нарисованы на стене.
Я в своей новой квартире, расположенной над ателье.
Повернув голову, я осознаю, что не одна.
И вдобавок кто-то ломится в дверь.
Слишком много озарений за раз. Каждое из них кого угодно может вывести из себя. Но, учитывая то, что они пришли одновременно, мне требуется несколько мгновений, чтобы понять, что же именно происходит.
Первое, что я замечаю, — я лежу в своем вечернем платье от Жака Фата. Оно измято и покрыто пятнами от шоколадного торта. Но оно точно на мне, вместе с утягивающими трусами.
Это уже неплохо. И даже очень.
Дальше я вижу, что Чаз тоже полностью одет. На нем вчерашний смокинг и брюки, но, видимо, он где-то потерял галстук, и рубашка наполовину расстегнута, а запонки — его золотые запонки с ониксом, которые, как он мне рассказывал, достались ему от деда, их нет, как и ботинок.
Я напрягаю мой бедный, больной мозг, пытаясь вспомнить, что случилось. Как мог Чаз, лучший друг моего бывшего парня и бывший парень моей лучшей подруги, оказаться хоть и полностью одетым, но в моей новой постели?
Но, проанализировав все остальное: букет Джилл, лежащий на тумбочке у кровати, основательно завядший, и исчезновение моих туфель, — я начинаю восстанавливать цепочку событий и в результате наконец вспоминаю: мы с Чазом обмениваемся вполне невинными новогодними поцелуями.
Потом Чаз обнимает меня и невинный поцелуй перерастает в нечто большее.
Я отталкиваю его — в шутку, конечно, — и вдруг понимаю, что он не шутит.
— Ладно тебе, Лиззи, — говорит он — Знаешь…
Я закрываю ему рот рукой прежде, чем ему удается сказать то, что он собирался.
— Нет, — говорю я. — Мы не можем.
— Это еще почему? — мычит Чаз сквозь мои пальцы. — Из-за того, что я сначала познакомился с Шери? Если бы я познакомился с тобой первой…
— НЕТ! — отрезаю я, еще сильнее прижимая ладонь к его рту. — Не потому, и ты об этом знаешь. Мы сейчас оба чувствуем себя очень одинокими и уязвимыми. Нам обоим сделали больно…
— Именно поэтому нам с тобой нужно утешить друг друга, — говорит Чаз, убирая мою руку от своего рта и целуя ее. — Ты просто обязана отомстить Люку за все свои страдания. В физическом смысле. Обещаю, чтобуду лежать очень тихо. Если только сама не захочешь, чтобы я начал шевелиться.
— Хватит, — обрываю я его и отдергиваю руку. Как он смеет меня смешить в такой серьезный момент? — Ты же знаешь, что я люблю тебя как друга. Я не хочу ничего, что могло бы испортить наши отношения… нашу дружбу.
— А я хочу, — говорит Чаз. — Я хочу сделать что-то, что сильно попортит нашу с тобой дружбу. Мы всегда будем только друзьями, Лиззи. Несмотря ни на что. Только мне кажется, что над физическим аспектом этих отношений нам нужно поработать.
— Хорошо, — смеюсь я. — Тогда тебе нужно быть терпеливым. Нам обоим требуется время, чтобы смириться с тем, что мы потеряли… и выздороветь.
Чаз, что, впрочем, неудивительно, корчит недовольную мину. По двум причинам: из-за идеи как таковой и способа, с помощью которого я известила его о ней. Но я непреклонна и продолжаю:
— Если через достаточное количество времени мы оба поймем, что наши отношения нужно перевести в другую плоскость, мы вернемся к этому разговору.
— О каком периоде времени идет речь? — интересуется Чаз. — Чтобы смириться и выздороветь? Два часа? Три?
— Не знаю, — отвечаю я. Мне довольно трудно сосредоточиться, он все еще обнимает меня, и сквозь шелк платья я чувствую, как давят на меня запонки его деда. И не только запонки. — По крайней мере, месяц.
Он снова целует меня, и мы покачиваемся в такт музыки.
Наверное, это шампанское виновато в том, что мне кажется, будто я оказалась под дождем из золотых звезд, а не белых воздушных шариков.
— Ладно, по крайней мере, неделю, — говорю я, когда он выпускает меня из рук и я снова могу дышать.
— Договорились, — соглашается он и вздыхает. — Только это будет очень длинная неделя. Кстати, что это у тебя под платьем?
— А, это утягивающие трусы, — отвечаю я, решив, что с этой минуты в наших с ним отношениях я буду до грубости честна — даже если это меня дискредитирует — что может быть более дискредитирующим, чем признаться парню в том, что ты носишь утягивающие трусы. Даже не трусы, а рейтузы.
— Ух ты, — шепчет мне на ухо Чаз. — Как эротично. Вот бы посмотреть.
— Знаешь, — говорю я, с удовольствием пользуясь представившейся возможностью снова быть до грубости честной, — могу тебе совершенно точно сказать, что это не такое уж и волнующее зрелище, как тебе может показаться.
— Это по-твоему, — замечает Чаз. — Я только хочу сказать, что когда я думаю о будущем, то не вижу ничего, кроме тебя. — И потом шепчет мне на ухо: — И на тебе нет даже утягивающих трусиков.
Потом он наклоняет меня так неожиданно, что я начинаю хихикать, глядя, как с потолка медленно слетают последние воздушные шарики.
Остаток вечера мы с ним целовались, пили шампанское, танцевали, потом снова целовались и, как только в небе над Ист-Ривер появились розовые отблески зари, сели в такси, а потом, каким-то непостижимым для меня образом, оказались в постели.
Только ничего не случилось. Наверняка не случилось потому, что
а) мы оба одеты, и
б) я бы себе такого не позволила, сколько бы шампанского ни вылакала.
На сей раз я все буду делать правильно, а не как обычно делает Лиззи Николс.
И все получится. Потому что я прелестна.
И вот я лежу и размышляю над тем, насколько я прелестна и как неопрятно спит Чаз, его лицо расплющилось об одну из моих подушек. Он хоть и не пускает, как я, слюни во сне, Но зато жутко храпит. И тут я вдруг понимаю, что стук раздается не в моей похмельной голове.
Кто-то молотит во входную дверь, в которой вообще-то есть домофон, но он сломан (мадам Анри поклялась, что починит его на следующей неделе).
Кто может ломиться в дверь — о господи! — в десять часов утра после Нового года?
Я скатываюсь с кровати и встаю на нетвердых ногах. Комната качается у меня перед глазами, но потом я понимаю, что это перекошенный пол создает ощущение, что я падаю. Пол и чудовищное похмелье.