Спать ей не хотелось, хотя она не спала уже вторые сутки. Она не подходила к зеркалу и потому не знала, что надо лбом у нее появилась прядь седых волос. Она задумала привести в порядок свою маленькую библиотеку и не спеша разбирала книги, располагая их в одном ей ведомом порядке, когда вдруг почувствовала, что Мервин открыл глаза. Бросилась в спальню и сразу поняла, что левая половина его тела парализована. Это было страшно, непереносимо страшно, но она ничем не выдала своего страха. Она пересела так, чтобы быть справа от Мервина. А он — он не знал еще, что половина тела отказалась ему повиноваться, — он думал, что отлежал левый бок и руку, и поглаживал их пальцами правой руки, улыбаясь Джун. Она положила голову ему на грудь.
— Как смешно ты выкрасила волосы! — сказал он и потрогал осторожно седину пальцами. — И тебе это так идет. Нет, ей-богу, идет!
Джун молчала. Казалось, она совсем успокоилась. Но прошло несколько секунд, и все тело ее стали сотрясать рыдания — рыдания отчаяния, и горя, и безысходности, рыдания без слез. И он гладил ей плечи, он успокаивал ее!
Наконец она подняла голову, и в слабом свете ночника Мервин увидел ее спокойное, осунувшееся лицо.
— Я знаю, что нам надо делать, — тихо сказала она и вышла из спальни.
Вскоре она вернулась, принеся коробочку и стакан.
— Мервин, милый, — сказала она, садясь на кровать, — мы нашли друг друга, и это счастье! Но этого оказалось мало: ведь мы должны жить! А на это у нас нет сил — ни у тебя, ни у меня. Но мы не можем друг без друга. Не можем!.. Мы с тобой примем сейчас по нескольку вот этих таблеток, — продолжала она материнским тоном, словно уговаривала больного ребенка принять лекарство. — Мы тихо заснем. И будем всегда вместе. И уже ничто, ничто не сможет нас разлучить!
Говоря так, она отсчитала несколько розовых таблеток, положила в рот и, запрокинув голову, запила водой.
— Твой стакан из-под виски попался, — улыбнулась она и протянула коробочку Мервину.
Он сразу все понял, и его лицо стало удивительно радостным и спокойным.
— Джун, Джун! Тебе нет надобности уходить… вместе со мной! Ты молода, прекрасна, ты здорова! — проговорил он, не спуская с нее глаз и сознавая в то же время, как слабо звучат его слова.
Она сидела не двигаясь, молча глядя на него.
Тогда он быстро проглотил таблетки и также запил их водой.
— Помоги мне перебраться в гостиную, к окну, — попросил он.
И когда она усадила его там в удобном широком кресле и сама примостилась на скамеечке рядом, сказал:
— Это же картина дяди Дэниса!
Джун оглянулась на стену за своей спиной, взгляд ее потеплел.
— Да, это она. Мне ее выдали под залог в несколько тысяч. Банку все равно, где она, а мне легче… было ждать… Будто и ты, и Шарлотта, и дядя Дэнис — все рядом…
В слабом свете рождавшегося дня Мервин все отчетливее узнавал и девочку, и собаку, и море, и горы.
— Еще десять минут, — сказала Джун, посмотрев на часы, — и нам станет так славно, так хорошо! И не надо будет лгать, изворачиваться, подстраиваться под кого-то. Ни фальшивых улыбок, ни слез, ни драки за право ходить, и дышать, и любить. И — всегда вдвоем, вместе, на веки веков!
Мервину внезапно стало трудно дышать. Хватаясь рукой за горло, словно отрывая от себя чьи-то злые, цепкие руки, он закашлялся и потом еще долго тяжко дышал. Наблюдая за тем, как веселые солнечные лучи вторгаются в гостиную, чувствуя, как они становятся все щедрее и жарче, он наклонился к Джун, опросил:
— Ты веришь, что после этого, всего этого, всей этой… жизни что-нибудь еще будет?
Джун молчала. Он еще раз взглянул на нее и продолжал, заметно тяжело дыша, с трудом подбирая слова:
— Я верил. До этого самого часа, этой секунды. А теперь… теперь не знаю…
— Родной мой, светлый, желанный! Я верю беспредельно. Я знаю — любовь бессмертна, одна она. Люди рвутся к власти, каблуком наступают на горло, перешагивают через трупы вчерашних соратников и друзей. Люди убивают из-за песчинки золота, продают за сребреники мать и отца, брата и сестру, учителя и наставника. И что? Вспомни своего любимого мудрого Хайяма: из праха великих владык слепят кирпич, богатство разнесут по свету неблагодарные наследники-моты. А любовь вечна. Не продажные ласки впопыхах, нет, любовь! Нам не о чем тревожиться, любимый! Вечность — она на наших ладонях и в наших сердцах.
Джун обняла его, закрыла глаза. И ей стало жарко, так нестерпимо жарко, словно достали горячую маленькую звездочку с небес и зашили ее в грудь. И она сжигает ее изнутри. И нет этой муке конца. И нет от нее избавления.
А Мервин вспомнил, что сегодня ему будет звонить дядя Дэнис. И хотя это еще только могло быть, в его слабеющем сознании это событие было отмечено как уже минувшее.
И, словно продолжая разговор, которого не было и которому не суждено было никогда состояться, он прошептал:
— Я нашел ее, дядя Дэнис. Я сам нашел ее!
Последнее, что видел, проваливаясь в небытие, Мервин, было огромное, ослепительно желтое солнце. Столь огромное, что, не удержавшись на небе, оно коснулось земли и пролилось на нее густым бесконечным океаном золота. Океан был спокоен, по его едва заметно колыхавшейся поверхности стремительно скользило несколько боевых вака-каноэ. В центральном, на возвышении на корме, сидели Мервин и Джун. Нагие, юные, сильные, они бережно обнимали друг друга за плечи. Десять прелестных юных пухи [*] с венками из белых крупных роз на черных лоснящихся волосах протяжно пели старинную свадебную песнь:
[*] Пухи — незамужняя девушка (маорийск.)
Как звезда находит на небе свою звезду,
Я нашла тебя, любимый, о любимый!
Ты быстрей типуа-демона, ты сильнее чудовища-нгарары!
Ты мой муж, мой возлюбленный, мой атуа-бог!
Барабаны едва слышно рассыпали нечастую дробь неги и раздумья. Протяжно и страстно гудели путары — раковины. Альбатросы безмолвно взмывали ввысь и лениво плыли по струям теплого воздуха вниз, к волнам. И вновь взмывали ввысь бесстрашные и свободные властители неба. Десять юных сыновей великого Арики [**], с венками из алых роз на черных пышных кудрях, протяжно пели старинную свадебную песнь:
[**] Арики — вождь (маорийск.)
Как поток с поднебесных гор падает в прозрачное озеро,
Я упал на грудь твою, любимая, о любимая!
Ты добрее птицы киви, ты прелестней понатури — морской волшебницы!
Ты жена моя, возлюбленная моя, Тоэтоэ — цветок мой!
Каноэ величественно скользили вдаль, становились меньше, меньше. Дробь барабанов и гудение путар доносились тише, глуше, невнятнее. И вот уже небо смешалось с волнами, и не различить ни каноэ, ни птиц, ни солнца даже. Все смешалось в туманном золотом мареве. Вот уже и слова песни можно разобрать едва-едва, песни, которую поют то ли люди, то ли духи — кехаа, то ли ветер, подвластный лишь одному ранги — небу-отцу: