Гробовщик договорился со сторожем: на могилу поставят самый простой камень, безо всяких премудростей, но он будет готов дней через десять. Он дал мне маленький блокнотик в клетку и шариковую ручку:
— Что написать на камне?
Я написал только ее имя, продырявив бумагу в нескольких местах. Больше здесь делать было нечего, все мы смотрели на могилу и ждали, пока кто-нибудь решится и первым тронется с места. Гробовщик осенил себя крестным знамением и сделал первый шаг. За ним тихонько последовал и хромой. Мне никаких телодвижений делать уже не хотелось, да и мыслей особых у меня тоже не было. Я подумал только, что позже я припомню эти минуты и, наверное, наполню их чем-то, чего в действительности не было. В своих будущих воспоминаниях я найду способ сообщить торжественность тому, что сейчас представлялось мне совершенно бесполезным. Я зачерпнул пригоршню земли, решил было положить ее в карман или ссыпать ее с ладони, словно пепел, но почему-то положил землю в рот. Я, Анджела, стал жевать землю и, по-видимому, не отдавал себе в этом отчета. Мне надо было что-то сделать, чтобы попрощаться с нею, и вот я забил себе рот землей, и ничего лучше этого мне в голову не пришло. В конце концов я сплюнул, потом тыльной частью руки стал счищать остатки земли с губ и с языка.
Гробовщик заплатил подписанными мною чеками всем, кому нужно было заплатить, вот-вот он должен был вернуться. Облокотясь на ограду, я ждал его перед воротами кладбища, уже запертыми, глядел на отвесно уходящий вниз провал, испещренный неподвижными огнями окон и движущимися огоньками машин. Было уже темно, и я узнал его лишь по шагам, зазвучавшим за моей спиной. Он встал рядом, тоже оперся спиною об ограду. Вытащил из нагрудного кармашка пиджака пакетик с сахаром, унесенный из автогриля, надорвал, высыпал содержимое в рот. Он стоял так близко, что я услышал, как захрустели у него в зубах кристаллики сахара, и от этого хруста у меня по коже пошли мурашки. Он причмокнул языком, смакуя сладкий порошок, растворявшийся и впитывавшийся в его слизистые оболочки. Посмотрел вниз, туда же, куда смотрел и я, в этот темный провал с его зыбко колеблющимися огнями.
— Вот уж, право, не знаю, — промолвил он.
— Вы о чем?
— Умереть — это так несправедливо.
И проглотил последнюю порцию сладкой слюны.
— Нет, все же это справедливо, — сказал я.
Я повернулся и взглянул на кладбище. «Она больше не чувствует боли», — твердил я про себя. И это была добрая мысль.
* * *
Ада остановилась передо мною, совсем-совсем близко. И после этого я оказался перед точно таким же провалом — словно пятнадцать лет тому назад. Ты сейчас там, в этой черноте, ты один из тех огоньков, что маячат внизу. Я не знаю, каким образом я устроил так, что ты, Анджела, там оказалась. Но одно я знаю — я по-прежнему стою у этой стены, и ты теперь стоишь рядом со мною, я прижимаю тебя к себе, ты моя заложница.
Смотри, Италия, вот она, моя дочь, это она тогда родилась, помнишь? А ты, Анджела, подними голову, покажись, скажи этой синьоре: «Добрый день», поприветствуй ее, перед тобою королева. Она ведь похожа на меня, правда, Италия? Ей пятнадцать лет, у нее такая массивная попка, она раньше была все худенькой да худенькой, а теперь вот уже год, как попка у нее потолстела. Это, понимаешь ли, возраст такой. Ест эта девчонка, когда ей заблагорассудится, и разъезжает по улицам, не застегнув предохранительного шлема. До совершенства ей далеко, и не особенная она вовсе, таких девчонок пруд пруди. Но она — моя дочь, она — Анджела. Она — это все, что у меня есть. Посмотри на меня, Италия, присядь на этот пустой стул, что внутри меня, и посмотри мне в глаза. Ты и вправду явилась за нею? Ради бога, не двигайся, я хочу тебе кое-что сказать. Я хочу сказать тебе, что на самом деле произошло, когда я вернулся назад и стал перебирать в уме оставленные мною следы. У меня уже не было эмоций, и боли не было, я места себе найти не мог. Но Анджела оказалась тогда сильнее меня и сильнее тебя тоже. Я хочу рассказать тебе, что это такое — когда в доме пахнет новорожденным ребенком: это что-то доброе, оно внедряется в стены, проникает внутрь тебя. Я подходил к ее кроватке и замирал, глядя на ее потную головку. Она и проснуться толком не успевала, а уже смеялась и тут же принималась сосать ногу. Пристально на меня смотрела этим бездонным взглядом, каким смотрят все новорожденные. Она смотрела на меня в точности как ты. Она была как печка, от нее шло тепло. Она была какой-то новой, она клохтала, словно наседка, она была подарком всем нам. Я так робел, не решался ее обнять. Сейчас в небе пролетает самолет, через какие-то минуты он сядет. В нем плачет женщина, это там, много выше. Женщине этой пятьдесят три года, она теперь потолстела, у нее небольшая складочка под подбородком, это моя жена. К ее запаху мой нос так хорошо притерпелся! Она сейчас разглядывает облако — это она разглядывает свою дочь. Разгони это облако, Италия, разгони его, побудь нашим аистом. Верни мне Анджелу.
— Профессор…
Я встаю на ноги, а я ведь отроду перед Адою не вставал.
— Мы ее зашиваем.
— А показатели?
— Все в пределах нормы.
Сердце у меня готово выскочить через щеки, буквально руками я удерживаю себя от рыданий. Я даже немножко обмочился. Я беру Адину руку, сжимаю ее, это изживает себя последний кусок моего молчания.
Потом наступает хаос эмоций. Возвращаются голоса, халаты, распахиваются двери. У Альфредо халат вымазан в крови — это первое, что я вижу. Он снимает перчатки, руки у него белые-белые, с этими самыми руками он идет мне навстречу.
— Пришлось повозиться… были проблемы с мозговой оболочкой, она поджалась, сильно кровила… с трудом удалось коагулировать.
Шапочка у него тоже измазана, вокруг рта борозды от марлевой маски, лицо совершенно сумасшедшее. Говорит он быстро, то и дело запинается.
— Давайте надеяться, что у нее нет обширного ушиба сонной артерии… и что при ударе компрессия мозга не дала травмы.
Я киваю — не подбородком, дыханием.
— Уже приводите ее в чувство?
— Ну да, я сказал Аде: из наркоза ее надо выводить понемногу… Давайте наберемся терпения.
Твоя забинтованная голова маячит где-то внизу, тебя везут в интенсивную терапию. Санитар толкает каталку совсем тихонько, с большой осторожностью. Вот ты и на месте, среди этих стеклянных стен. Я смотрю на твои закрытые глаза и на простыню, которая колышется на твоей груди, смотрю, дышишь ли ты. Ада отсоединила тебя от аппарата искусственного дыхания, прекратила подачу анестетика, пытается привести тебя к порогу сознания; надо посмотреть, как ты отреагируешь. Она хлопочет вокруг тебя, вокруг всей этой массы трубок — необыкновенно заботливо. Она бледна, осунулась, губы у нее пересохли. «Оставьте нас вдвоем», — шепчу я ей. Она скрепя сердце повинуется. Вот теперь ты снова со мной, Анджела. Мы с тобою одни. Я глажу твою руку, твой лоб, глажу все незабинтованные кусочки кожи. Голова твоя лежит на особой фиксирующей подставке, подставка у тебя еще будет долго. Мышцы шеи должны оставаться в напряжении, чтобы нигде не пережимались вены. И нужно, чтобы голова по уровню находилась выше сердца. Уши у тебя коричневые от йода, на щеках следы асфальтовой грязи, — ну да ты не беспокойся, это все уйдет само, остатки я сниму лазером. Для головы я куплю тебе шляпу, я сто шляп тебе принесу. Твои приятели придут тебя навещать, решат, что с этой повязкой ты очень смешно выглядишь. Позавидуют, что тебе не надо ходить в школу. Принесут плеер прямо в постель. И сигарету тайком принесут, тебе ее принесет тот маленький засранец с заплетенными в косички волосами… он тебе едва до плеча достает. Он что, твой женишок? Ну что же, он мне нравится, и волосы его мне тоже нравятся. Мне вообще нравится все, что нравится тебе. Знаешь, а я тоже обзаведусь роликовыми коньками, черными, с массой колесиков, такими же, как твои. Мне хочется покататься вместе с тобой по дорожкам бульваров в экологические воскресенья. Очень хочется попадать, посмешить тебя. У тебя что-то свистит в груди, это странно. Дай-ка я снова приспособлю аппарат для дыхания, пожалуйста, не двигайся. Бог ты мой, да ты двигаешься… Ты пожимаешь мне руку…