Когда пришло это печальное известие, Шарлоттой овладело безумное и вполне естественное желание пойти к родным Джесси, повидать его мать, поговорить с его отцом. Но ей так и не удалось осуществить свое желание. Инстинктивно мать почуяла его (в конце концов, ей тоже когда-то было, вероятно, восемнадцать лет) и, удвоив свою бдительность, сделала Хардскреол столь же далеким и недостижимым, как небо.
– Куда ты, Шарлотта?
– Хочу подышать немножко свежим воздухом, мама.
– Возьми с собой Керри.
– О, мама, я не…
– Возьми с собой Керри! Шарлотта оставалась дома.
У нее не осталось никакой памятки, над которой можно было бы поплакать – ни кусочка бумаги, или картона, или металла, – ничего, что можно было бы схватить руками, прижать к губам, носить на своей груди. Не было у нее даже ни одного из нелепых дагерротипов того времени с изображением ее солдатика в мешковатом мундире и словно одеревеневшего на фоне бумажных драпировок и версальских садов. С нею были лишь ее сочащаяся рана и память ее сердца. И может быть, рана ее постепенно зажила бы и затянулась, если бы Айзик Трифт с супругой так настойчиво ее не растравляли и не бередили. В конце концов, ведь ей шел только девятнадцатый год, а в таком возрасте раны заживают быстро…
– Опять хандришь!
– Я не хандрю, отец.
– А как же это назвать?
– Просто сижу у окна… Я люблю так сидеть в сумерки. Я и раньше, еще до… до…
– Теперь для праздных рук работы хватит, позволь тебе напомнить. Что, ты не читала сегодняшней газеты? Не слыхала, что опять стряслось у Манассы?
Для нее Джесси Дик вновь умирал при каждой свежей вести о сражениях. Но разве могла она растолковать это своим?
Постепенно Шарлотта стала неестественно молчаливой для такой молодой девушки. В течение всех четырех лет, что продолжалась война, она делала то же, что и все ее подруги: щипала корпию, рвала и свертывала бинты, шила халаты, вязала носки и рукавицы, варила варенье и желе, мариновала овощи. Чикаго был превращен в войсковой сборный пункт. Со всех северных штатов стекались туда полки. Поле к югу от Тридцать пятой авеню покрылось сначала палатками, потом и деревянными бараками. Даже в больших благотворительных базарах, продолжавшихся с неделю и больше, Шарлотта принимала участие. Казалось, она была такой же, как и десятки девиц, весело хлопотавших у расцвеченных флагами балаганов. Но на самом деле это было не так. Она лишилась чего-то неуловимого, трудно определяемого словами. Только, если бы вы смогли внезапно перевести взгляд с ее лица на тот портрет – помните ту старую фотографию девушки в пышном платье, шляпке с пером и с розой, небрежно зажатой в ручке, – только тогда вы бы поняли! Тот лучистый взгляд, то сияние радости – теперь исчезли.
Постепенно люди забывали. В конце концов, ведь почти нечего было помнить. Четыре года войны меняют многое, смещают акценты. Случалось, кто-нибудь замечал:
– Скажите, что это за история была со старшей Трифт? Да, да, она, кажется, связалась с каким-то странным господином, помните?
– Шарлотта Трифт? Что вы! Помилуйте, не было более самоотверженной работницы во всем штате!.. Впрочем, постойте. Вы мне напомнили, да, да, что-то было… дай бог памяти, – да, она влюбилась в какого-то субъекта, против которого были ее родители, и публично устроила какую-то сцену, но какую именно…
Однако Айзик и Хэтти Трифт не забыли. Не забыла и Шарлотта. Они продолжали обращаться с ней так, словно ей было все еще восемнадцать лет. Когда в 1870 году в новом оперном театре Чикаго гастролировал со своей труппой Блэк Крук, смутивший все общество и давший обильную пищу для дамских (и мужских) разговоров, Шарлотту все еще высылали из комнаты, щадя ее девичий стыд, словно десяти лет, прожитых после тех бурных событий, не было.
– Говорят, они в одних трико без юбок.
– Не может быть! Совсем без юбок?
– Совсем! Представьте себе!
– Право, не понимаю, куда мы идем. Казалось бы, после всех страданий и лишений этой ужасной войны мы должны были бы направить свой ум к более возвышенным помыслам.
На это гостья миссис Трифт так энергично затрясла головой, что ее длинные филигранного золота серьги стали раскачиваться из стороны в сторону.
– О нет, говорят, что за войной всегда следует падение моральных устоев общества. Это называется реакцией. Именно это назвал наш добрейший пастор Смит в своей последней проповеди.
– Реакция вещь нормальная и объяснимая, – кисло возразила миссис Трифт, – но, надеюсь, она не оправдывает отсутствие юбок на дамах.
На лице гостьи появилась неприятная улыбка. Она наклонилась еще ближе.
– Я слышала, что эта Элиза Уэторсби в роли Сталакты появляется в бледно-голубом лифе, сплошь покрытом блестящим серебряным позументом, и бледно-голубых, туго облегающих панталонах с двойным рядом пуговиц вдоль…
И снова, как десять лет назад, миссис Трифт предостерегающе подняла брови, неестественно кашлянула и сказала Шарлотте:
– Шарлотта, пойди наверх и помоги бедной Керри справиться с английскими упражнениями.
– Она, мама, занята сложением. Еще не прошло и десяти минут, как я ее видела за этим занятием.
– Тогда скажи, чтобы она бросила свое сложение. Знаете, дорогая миссис Стреп, Керри делает прямо удивительные успехи в сложении. Ей оно страшно нравится. Складывает длиннейшие ряды цифр в уме, как ее отец. Но зато с грамматикой дело обстоит печально… М-м-м… Так вы говорите – двойной ряд пуговиц вдоль ноги…
Шарлотта ушла.
Когда окончилась война, Шарлотте было двадцать два года. Девица двадцати двух лет была явно либо слишком разборчива, либо никому не нужна, в двадцать пять она считалась уже увядшим и засохшим листком. А скоро Шарлотте исполнилось двадцать шесть, двадцать восемь, тридцать. Кончено.
Одеяло из шелковых лоскутков, отложенное в сторону в шестьдесят первом, получило широкую известность, стало считаться произведением искусства. О нем постоянно справлялись.
– Ну как продвигается работа с одеялом, милая Шарлотта? – так романиста спрашивают о творении, над которым он страдает, или художника – о его картине. Мисс Хэннон, популярная модистка, сохраняла все обрезки для Шарлотты. Одеяло составлялось отдельными, строго обдуманными участками. Шарлотта с очень серьезным видом разъясняла посетителям композицию участка, над которым в данное время работала.
– Видите, в центре – пурпурный атлас. Пурпур – такой сочный тон, не правда ли? Следующий ряд из белого бархата. Разве не богато? Затем синий бархат, и последний ряд – оранжевый шелк. (Нет, не тот лоскуток: Керри так и не отдала своей добычи!) А следующий кусок будет совсем в другом роде – пестрый, веселый. Вишнево-красный атлас в центре, затем опять белый бархат, потом зеленый бархат и, наконец, ярко-розовый атлас. Ну разве не прелесть? Мне просто не терпится начать этот кусок.