Он разговаривает с Эндрю. Он спрашивает Эндрю, как тот себя чувствует, когда летит на высоте двадцати тысяч футов.
— Замечательно! — счастливо говорит Эндрю. — Я смотрю на землю и думаю: «Вот здорово». Где-то там внизу Чак играет в свою железную дорогу, а Лори готовит какое-нибудь замечательное французское блюдо и няня меняет ребенку пеленки…
Скотту так или иначе удается поддерживать беседу. Я не знаю, как это ему удается. Боже, что за ловкий парень, этот Скотт…
— Ты должен жениться, Скотт! — с энтузиазмом говорит Эндрю. — Это замечательно!
Мама, крадучись, подходит к нему сзади и встает на цыпочки, чтобы поцеловать его.
— Как прекрасно, что ты так счастлив, дорогой! — Они стоят рядом, думая о преимуществах брака, в то время как я снова задаю себе вопрос, что же такое, черт возьми, произошло между ней и Корнелиусом, что вызвало это оживление в их супружеской жизни? Я хотел бы, чтобы мама не красила волосы.
К нам присоединяется Эльза вместе с ребенком. Бедный Скотт, наверное, чувствует себя ущемленным в окружении счастливых семейных пар.
— Привет, — говорю я Эльзе, улыбаясь ей одобряюще. Пасха в особняке Ван Зейла заставляет ее чувствовать себя чужой, так что я стараюсь не раздражаться, когда она повсюду следует за мной, словно боится потерять меня из виду.
— Привет, Алфред, — добавляю я, протягивая ему палец, чтобы он пожал его. Алфреду семь месяцев, и он издает звуки, когда пытается получить то, что хочет. Алфред старается общаться и обнаруживает, насколько глупо большинство взрослых. Должно быть, очень трудно быть ребенком. Все считают, что ничего не делать, кроме как есть, спать и играть, так замечательно, но подумайте, как должно быть ужасно, когда у ребенка так много хлопот о том, чтобы его поняли.
Алфред извивается в объятиях Эльзы. Он отталкивает мой палец. — Отпусти его, Эльза. Он хочет быть свободным.
Алфред старается уползти от нас по полу.
— О, какой он прелестный! — добродушно говорит Эндрю.
Прелестный мальчик! Он умнее, чем все дети Эндрю вместе взятые.
Вики сидит на кушетке в дальнем конце длинной комнаты, достаточно далеко от детей, которые бегают вокруг, стараясь убить друг друга. Я направляюсь к ней в тот момент, когда мама говорит няням, чтобы они увели всех, кому еще нет десяти лет, в детскую.
— Устала от большого семейного праздника? — говорю я.
Вики поднимает глаза. Вдруг она улыбается.
У меня подводит живот, как будто во мне просыпается атавистическая память о слабом мочевом пузыре короля Алфреда.
— Конечно, нет! — говорит она. — Так замечательно видеть всю семью вместе.
Она хотела сказать совершенно противоположное. На самом деле Пасха — утомительное и скучное мероприятие. Так же как я, она прекрасно знает это. Но она не может освободиться от классической привычки говорить одно, а думать совсем другое. Я пытаюсь разорвать ее психологические оковы и говорю: — Я купил билеты на новую пьесу Кевина. Тебе станет лучше, если ты выберешься отсюда и проветришь свои мозги.
Она неопределенно улыбается.
— Может быть, это поможет. Спасибо. Папа только недавно сказал, что мне пойдет на пользу, если я схожу куда-нибудь, — он даже попросил меня поехать вместе с ним и Алисией на обед в «Колони», но я не захотела. По-моему, я бы им только мешала…
— Заметила, не так ли?
— Конечно! Это же так очевидно. Но почему у меня возникает чувство неловкости за них?
— Я перечитываю Софокла и Эсхила, чтобы понять. После театра поужинаем вместе, и я скажу тебе, почему мы не можем вынести вида наших родителей, которые так поглощены сексом, будто он только что изобретен.
Она смеется. Выдержка совсем покидает меня.
— Хорошо, — говорит она, — я буду ждать нашей встречи.
Пьеса заинтересовала меня. Она про американского политического деятеля ирландского происхождения, действие происходит в начале века, и я думаю, что оно основано на реальных событиях жизни отца Кевина, который в те дни влиял на ход многих политических дел в Массачусетсе.
Находя удовольствие в борьбе за власть, босс ужасается, обнаружив, что дорога к власти — это дорога к одиночеству, и, в конечном счете, ведет к гибели души, агонии и смерти. Этот парень может общаться с людьми, только используя свою власть, но как ни парадоксально, это мешает настоящему общению. Он теряет друзей, жену и, в конечном счете, проигрывает выборы. Под конец с ним остается лишь его любовница. Пьеса заканчивается немой сценой.
— Почему он ничего не говорит? — спрашивает какой-то недоумок, сидящий за нами.
Я опасаюсь, что пьеса потерпит фиаско. Большая часть зрителей Бродвейского театра признает только мюзиклы и фарсы, и к тому же большинство из них не любит, когда им напоминают об их эмоциональных неудачах, которые Кевин вскрыл с такой беспощадностью. Критики могут продолжать хвалить Кевина, но некий импресарио, от которого зависит финансирование постановки, вероятно, скажет ему, чтобы он перестал писать белым стихом и вставил «хэппи энд», чтобы доставить удовольствие недоумкам.
Мне хотелось бы сказать Кевину, до какой степени его стихи являются сильным оружием. Я хотел бы сказать ему, чтобы он смог постоять за себя против импресарио и тех критиков, которые говорят, что такие беседы, характерные для двадцатого века, как «У вас нет спичек, чтобы прикурить?», неминуемо превращают белый стих в нечто патетическое и устаревшее.
Кевин — не Элиот и не Фрай, но он один из немногих англоязычных драматургов, у которых хватает смелости стремиться к литературному изяществу. Его нужно все время поощрять. Все, кого беспокоит драма двадцатого века, должны поощрять Кевина.
В силу одного из тех странных совпадений, которые заставляют человека почти поверить в такие идиотские слова, как «судьба» и «рок», выходя из театра, мы наталкиваемся на самого Кевина. Он вместе с каким-то красивым молодым актером направляется в «Сарди». Я понимаю, что у меня только несколько секунд, чтобы высказаться, так что я ищу слова, чтобы поблагодарить его за все те часы, которые он, должно быть, провел, усиленно трудясь над своей пьесой. Конечно, сказать просто «спасибо» было бы глупо. Сказать «Мне очень понравилась ваша пьеса» звучало бы так, как будто мне она абсолютно не понравилась и я хочу лишь быть вежливым. Я должен похвалить пьесу, но не могу ограничиться ничего не значащими словами типа «Это было замечательно!» Я должен сказать нечто такое, что никто другой не сказал бы; я должен вытащить из моего словаря нечто электризующее. И не важно, если я переборщу. Лишь бы я нашел правильную оригинальную тональность, тогда он поймет саму суть того, что я хочу сказать. — Это триумф языка, — говорю я, — ты напоминаешь мне Джона Донна.