class="p1">Поскольку весь коллектив привык к тому, что Геннадий Петрович, будучи человеком избалованным, может ради красного словца позволить себе все, что угодно, на него особенного внимания не обратили и продолжали тихо бунтовать против требований безумного режиссера Егора Мячина, который просто как с цепи сорвался. Утро началось с того, что он послал Аркашу Сомова в колхоз за белой лошадью. Аркаша вернулся через полтора часа, волоча с собой на веревке упирающуюся белую козу. Коза блеяла так, что сердце разрывалось.
— Я лошадь просил, — свирепо сказал режиссер.
— Да нету же лошади! Нету, Егор! Козу еле дали!
— Но мне нужна лошадь, — повторил Мячин.
На лице Аркаши Сомова ясно читалось все, что он хотел бы сказать этому человеку, но он ничего не сказал, махнул рукой и потащил козу обратно. Кривицкий наблюдал за работой своего стажера со стороны, вмешиваться не вмешивался, но иногда глубоко задумывался, и чувствовалось, что он выжидает, не зная, в какую сторону подует ветер.
Брат и сестра Пичугины вели себя очень по-разному: насколько тиха и сосредоточенна была Марьяна, настолько жизнерадостен и оптимистичен был ее брат, взявший в свои руки все художественное оформление будущего фильма. Кроме красного чемодана, с которым должна была приехать из города Маруся в исполнении его сестры Марьяны, и белой лошади, которую именно он посоветовал Егору включить в кадр, кроме мостика через ручей с плывущим по нему обрывком газеты Санча нафантазировал таких костюмов, что одному только Васе-гармонисту, роль которого играл Руслан Убыткин, перемерили шесть разных рубах: от темно-синей до ярко-розовой. Кривицкий терпел, но Регина Марковна, знающая мимику лауреата как свои пять пальцев, понимала, что ей придется вот-вот предупредить Мячина, чтобы он не перегибал палку. Молодая жена Кривицкого Надя то ли оттого, что ей недавно запретили кормить трехмесячную Машу, поскольку молоко ее нашли слишком жирным, то ли оттого, что разлука со знаменитым мужем давалась ей нелегко, начала бомбардировать его телеграммами, в каждой из которых содержалось признание в любви, тревога за его здоровье и сдержанные намеки на какую-то женщину, из-за который Федор Андреич якобы и перестал звонить домой и ни разу не выбрал время, чтобы навестить семью на даче. Сельский почтальон, на сизый румянец и широкие плечи которого заглядывался художник Пичугин, явно представляя себе, каким Жераром Филиппом можно нарядить этого светловолосого и круглоглазого Степана, три раза в день доставлял режиссеру Кривицкому телеграммы. Кривицкий только крякал, разрывая плотные серые конвертики. «Сама приеду люблю беспокоюсь никого не потерплю целую сто раз твоя Надя», — прочел он в последней. После этого Федор Андреич попросил, чтобы его подбросили на почту, хотя туда можно было преспокойно дойти через поле за двадцать минут. Вскоре за столичной знаменитостью прислали телегу, щедро устланную сеном. Лошадь, впряженная в нее, была не той белоснежной красавицей, о которой мечтал Егор Мячин, а старой, простой деревенской кобылой с влажными, словно маслины, глазами и копытами, густо обляпанными навозом. Усевшись на сено и обменявшись рукопожатием со стариком Фокой, в распоряжении которого находились и лошадь, и телега, Кривицкий, мягко покачиваясь, отбыл на почту, где заказал себе междугородний разговор. Слышно было плохо, все время врывался какой-то колокольный звон, хотя никаких церквей в округе давным-давно не было.
— Феденька! — надрывалась жена, стараясь перекричать торжественные удары несуществующего колокола. — Любимый мой зайчик! Когда ты вернешься?
— Надя! — раздувая ноздри, повторял Кривицкий. — Прошу тебя: успокойся! Ведь я же на съемках! Ведь мы тут работаем! Не капусту солим!
— Феденька! Сердце мое что-то чувствует! Я ночи не сплю! Скажи мне, что ты меня любишь! Что очень! Что очень-преочень!
Оглядываясь на скромную телефонистку и прикрывая рот ладонью, Кривицкий бормотал «очень-преочень», но Надя не успокаивалась:
— Что «очень-преочень»? Нет, ты скажи как!
— Люблю тебя очень-преочень-преочень! Мне нужно работать! Актеры на точках! Все, Надя! Целую!
Федор Андреич, крякнув, бросил трубку, расплатился за бессмысленный междугородний разговор, сел на телегу и поплыл обратно, душою и телом отдыхая в этом солнечном, наполненном летними запахами, цветочном море. Люся Полынина, которой Надя тоже посылала по две-три телеграммы в день и мучила ее вопросами, что же на самом деле происходит с ее неузнаваемо изменившимся мужем, как раз в это время вбежала на почту, вытирая мокрый лоб рукавом клетчатой ковбоечки.
— Девушка! — обратилась она к молчаливой телефонистке. — Дайте мне Москву! Ненадолго!
Опять раздался колокольный звон, зашуршали в трубке мощные ангельские крылья, и полный слез голос Нади сказал ей тоскливо: «Але!»
— Надька! — закричала Люся. — Ну, что ты рыдаешь? Он жив и здоров! Волнуется он за работу! Не двигаемся ни черта!
— Не двигаетесь? — удивилась Надя Кривицкая. — А он мне сказал: «Все актеры на точках»!
— Какое «на точках»? — махнула рукой простодушная Люся. — До точек еще далеко!
— Ах, вот оно что! — И голос Надежды сорвался на шепот. — Ах, он еще врет! Ну, посмотрим!
Надя бросила трубку, и растерянная Люся побрела обратно на съемки. Знал бы кто на свете, как разрывалось ее собственное сердце! Какой болью было оно переполнено, каким отчаянным стыдом! Она старалась даже глазами не пересекаться с Пичугиным. Во время обеда отсаживалась от него как можно дальше. Если ей нужно было что-то спросить или уточнить какую-нибудь мелочь, она делала это через других, будь то Регина Марковна или Аркаша Сомов, но сама не подходила, словно не видела его, не замечала, словно Пичугин был частью этого прозрачного воздуха, а не живым, с умными, быстрыми глазами и необыкновенно аккуратной прической молодым мужчиной. Она знала, что никогда не полюбит никого, кроме него, и знала, что никто и никогда не полюбит ее, Люсю Полынину, некрасивую женщину и весьма посредственного оператора.
Регина Марковна билась изо всех сил, пытаясь собрать всех актеров «на точки». Измученное лицо Регины Марковны было цвета того самого красного чемодана, который оказался так необходим Егору Мячину в сцене первого появления Маруси на колхозной площади.
— Где Будник? — надрывалась Регина Марковна. — Где Гена? Кто его видел?
— Он, кажется, к себе ушел, — испуганно прошептала гримерша Лида, белыми пухлыми пальчиками взбивая на лбу кудряшки.
— К себе? Он совсем охренел?
Будник лежал на кровати, отвернувшись лицом к стенке, и на шумное появление Регины Марковны никак не отреагировал.
— Это как понимать? — обмахиваясь платком, спросила Регина Марковна.
Народный артист глубоко вздохнул, но ничего не ответил.
— Геннадий Петрович, вы что? Охренели? — вежливо удивилась Регина Марковна. — Вы почему улеглись отдыхать в рабочее время?
Будник упорно молчал.
— Гена! — взревела она наконец. — Ты слышишь меня? Что с тобой?
Народный артист вдруг привстал на кровати.
— Регина! Я понял всю правду!