— Если мы уйдём вместе, то останемся совсем одни — ты и я, — продолжает твердить Алекс, словно ему во что бы то ни стало надо убедиться, что я понимаю, увериться в том, что я уверена в правильности своего выбора. — Обратной дороги не будет. Никогда.
И я говорю:
— Это то, чего я хочу. Только ты и я. Навсегда.
Это правда. Я больше не испытываю страха. Теперь, когда я знаю, что всегда буду с Алексом — что мы вечно будем вместе — я уверена, что никогда и ничего больше не испугаюсь.
Мы решаем уйти из города через неделю, ровно за девять дней до назначенной Процедуры. Я нервничаю, не хочу откладывать уход так надолго; будь моя воля — сорвалась бы с места прямо сейчас и попыталась прорваться через границу среди бела дня. Но, как всегда, рассудительный Алекс приводит меня в чувство и объясняет, почему так важно подождать с уходом.
За последние четыре-пять лет он пересекал границу всего несколько раз — по пальцам можно пересчитать. Ведь это чрезвычайно опасная штука — гулять туда-сюда. И всё же в течение следующей недели ему придётся дважды пересечь заграждение до нашего окончательного ухода — риск неимоверный, самоубийственный, но он убеждает меня в том, что это необходимо. Как только он уйдёт со мной и его хватятся на работе и в университете, его имя тоже вычеркнут из списков граждан — хотя, чисто технически, он никогда и не был полноправным гражданином, поскольку это Сопротивление снабдило его фальшивыми документами.
А как только нас вычеркнут из списков, мы выпадем из системы. Пуф — и нет нас. Как будто никогда и не было. Во всяком случае, мы сильно рассчитываем на то, что нас не будут преследовать в Дебрях, за нами не пошлют рейдеров и никто не будет нас там искать. Если властям захочется устроить на нас охоту, им придётся всенародно признать, что нам удалось улизнуть из Портленда, что это вообще, в принципе, возможно. Что Изгои существуют.
Мы превратимся в призраков. От нас ничего не останется, кроме воспоминаний, да и те — если учесть, что Исцелённые не оглядываются назад, устремляя свой тупой, неподвижный взор в будущее, — растворятся в долгой веренице одинаковых, монотонных дней. Всякий наш след пропадёт, и мы исчезнем, как дым.
Поскольку Алекс тоже не сможет больше приходить в Портленд, нам придётся захватить с собой как можно больше еды, плюс зимнюю одежду и всё, без чего нельзя обойтись. Изгои в поселении — люди щедрые и делятся припасами, и всё же осень и зима в Дебрях — это суровое испытание; а после многих лет жизни в городе Алекса нельзя назвать умелым охотником-собирателем.
Мы уговорились встретиться в доме на Брукс-стрит в полночь, чтобы продолжить сборы. Я принесу туда первую партию вещей, которые заберу с собой в Дебри: мой фотоальбом, футлярчик с записками, которыми мы с Ханной обменивались в наш софомор-год в школе, и, конечно, съестные припасы — всё, что смогу утащить из кладовки в дядином «Стоп-н-Сейв».
Когда мы с Алексом, наконец, расстаёмся и расходимся по домам, уже три часа пополудни. Облака уже не затягивают небо сплошным покровом, в разрывах между ними виднеется небо — бледно-голубое, как застиранный шёлковый платок. В воздухе ещё держится тепло, но в порывах ветра уже чувствуется холодное и дымное дыхание осени. Скоро вся роскошная зелень природы запылает алым и оранжевым; потом отгорят и эти краски, перейдут в строгую и холодную зимнюю бесцветность. А меня здесь не будет, я затеряюсь где-то там, среди голых, дрожащих деревьев, гнущихся под тяжестью снега. Но Алекс затеряется вместе со мной, и мы будем в безопасности. Будем ходить, взявшись за руки, и целоваться в открытую среди бела дня, и будем любить друг друга без оглядки столько, сколько захотим, и никто никогда не сможет нас разлучить.
Несмотря на всё, произошедшее сегодня, я чувствую себя спокойнее, чем когда-либо, как будто те слова, что мы с Алексом сказали друг другу, окружили меня защитным полем.
Я не бегала уже больше месяца — слишком было жарко, и до недавнего времени Кэрол запрещала мне. Но едва переступив порог дома, я звоню Ханне и прошу встретиться со мной у стадиона — нашего обычного старта. Та хохочет:
— А я как раз собиралась позвонить тебе и предложить то же самое!
— У дураков мысли сходятся, — отзываюсь я. Её смех на секунду прерывается — в трубке слышно короткое покряхтывание. Это где-то в недрах Портленда к нашему разговору подсоединился цензор. Тот самый вращающийся глаз, всевидящий, бдительный, насторожённый. На секунду меня охватывает злость, но тут же испаряется. Скоро я буду вне досягаемости этого глаза — полностью и навсегда.
Я надеялась упорхнуть из дома, не наткнувшись на тётку, но она заступает мне дорогу в тот момент, когда я уже почти у двери. Кэрол, как всегда, возится на кухне, замкнутая в своём бесконечном жизненном цикле: готовка — уборка — готовка — уборка...
— Где тебя носило весь день? — спрашивает она.
— Я была с Ханной, — на автомате отвечаю я.
— И снова уходишь?
— Только на пробежку.
Ещё совсем недавно, сегодня в середине дня, я думала, что если увижу её, то либо раздеру ей морду, либо вообще убью. Но сейчас её вид оставляет меня совершенно равнодушной, как будто передо мной размалёванный рекламный щит или какой-то незнакомый прохожий, спешащий на автобус.
— Обед в семь тридцать! — объявляет она. — И чтоб была дома — на стол накрыть!
— Буду, — отзываюсь я. Мне вдруг приходит в голову, что вот это самое равнодушие, чувство отчуждённости, должно быть, присуще не только ей, но и всем Исцелённым. Словно между тобой и всеми остальными — толстое, массивное стекло. Которое ничем не пробьёшь. Через которое ничего не проникает внутрь и ничто не вырывается наружу. Говорят, что Исцеление производят, чтобы дать людям счастье, но мне-то теперь понятно, что это чушь и всегда было чушью. Всё дело в страхе: страхе перед физической болью, страхе перед душевными муками — всюду страх, страх, страх. И в результате люди не живут, а слепо, по-животному существуют: зажатые между стенами, постоянно стукаются в них лбом, бегают по отведённым им узеньким коридорам, запуганные, тупые и безмозглые.
Бедная Кэрол. Мне всего семнадцать лет, но я знаю то, о чём она не подозревает: если смысл твоей жизни в том, чтобы просто плыть по течению, то это не жизнь. Я знаю, что весь смысл — причём единственный— в том, чтобы найти то, что для тебя важнее всего, и не отпускать это от себя, и бороться за это, и никому не позволить у тебя это отобрать.
— О-кей, — молвит Кэрол. В её позе чувствуется какая-то неловкость — так с ней всегда, когда она хочет сказать что-то важное и полное смысла, но, похоже, никак не вспомнит, как это делается. — Две недели до твоей Процедуры, — наконец выдаёт она.