Вместо нее он изобразил четкие контуры арселе Джейн Сеймур, а под ним – ее лицо с телячьей покорностью. Это она, мертвая королева, сидит по левую руку от короля, обожающе глядя на мужа и сына из могилы. А меня здесь нет, и как будто бы никогда не было.
* * *
Я не знаю, как мне удается стоять на ногах, улыбаться и щебетать о том, как хороша картина, как хорошо получилась Елизавета, слева от женщины, которая заняла место ее матери, мачехи, которую она даже не помнит, одной из фрейлин королевы, которая танцевала в день казни ее матери.
Я смеюсь над портретом Уилла Соммерса с обезьянкой на плече в правой арке. Позади него тоже виднеется сад дворца Уайтхолл. Я словно со стороны слышу свой смех и то, с какой готовностью к нему присоединяются все остальные, словно пытаясь скрыть мое унижение. Нэн подходит ко мне с одной стороны, готовая поддержать, Екатерина Брэндон – с другой. Они тоже радостно щебечут от восторга. Анна Сеймур стоит на отдалении и высказывается о красоте своей драгоценной и трагически ушедшей сестры.
Я продолжаю смотреть на портрет, и теперь он кажется мне похожим на триптих, икону, как те, которые реформаторы заслуженно выбросили из старых прогнивших насквозь церквей. На боковых панелях изображены принцессы и святое семейство по центру: Отец, Сын и преображенная мать. А два шута символизируют всех глупцов, что остались снаружи, вне мерцающего золотом внутреннего круга. Победившая смерть Джейн Сеймур сияет, как Мадонна.
Елизавета подходит ко мне, берет за руку и тихо шепчет:
– Кто это? Кто нарисован на вашем месте?
– Тише, – говорю я. – Это королева Джейн, мать Эдварда.
И я сразу вижу, как замыкается ее умное личико, словно я открыла ей неприглядную, грязную тайну. И то, что она делает сразу после этого, говорит мне, что этот ребенок уже до мозга костей пропитался гнилостным духом интриг. Она тут же обращается к отцу и благодарит его за прекрасный портрет.
Принцесса Мария бросает на меня быстрый взгляд, но продолжает хранить молчание, а потом и весь двор замолкает, ожидая слова короля.
Мы ждем, минуты тянутся одна за другой. Николас де Вент мнет в руках свою шапку, ожидая, что великий покровитель искусств, покровитель Гольбейна, скажет о его творении. Об этой лжи в рисунке, шедевре самолюбования, художественном ограблении могил.
– Мне нравится, – твердо заявляет король, и весь двор испускает явный вздох облегчения. – Очень точно передано, очень хорошо сделано. – Он смотрит на меня, и я замечаю на его лице тень легкой неловкости. – Тебе приятно видеть детей изображенными вместе, и ты оценила честь, которую я оказал матери Эдварда. – Он смотрит на бледное лицо своей мертвой жены. – Она могла наблюдать за тем, как взрослеет ее сын. Кто знает? Может, она подарила бы мне еще сыновей…
Я ничего не могу сказать в ответ на то, как мой муж публично оплакивает свою бывшую жену и вглядывается в ее лишенные выразительности черты так, словно пытается найти в них ум или характер, которые ускользали от окружающих при ее жизни. Я ловлю себя на том, что почти скриплю зубами, удерживая улыбку и делая вид, что мне не нанесли оскорбления, и не от меня только что публично отреклись, и что король только что не объявил всему миру, что все, кто был после Джейн – Анна Клевская, Екатерина Говард и я, – лишь призраки по сравнению с нею, призраком жены.
И, разумеется, Анна Сеймур, родственница драгоценной усопшей, выступает с благодарственной речью королю, как та, что разделяет его горе и чтит ее память. Она, как всегда, ловко использует скупую королевскую слезу на свое благо.
– Она здесь будто живая, – говорит она.
Вот только ее давно уже нет.
– Да, такая, как при жизни, – говорит король.
Очень в этом сомневаюсь, потому что на портрете она сидит в моих лучших туфлях с золотыми каблуками.
– Должно быть, она смотрит сейчас с небес и благословляет вас и своего мальчика, – говорит Анна.
– Да, должно быть, так и есть, – с готовностью соглашается Генрих.
Я подумала, что святая Джейн, судя по всему, чудесным образом миновала чистилище, а в Тауэре в данный момент как раз один проповедник ожидает суда по обвинению в ереси за предположение о том, что чистилища не существует.
– Жестокая судьба отобрала ее у меня, – продолжает король, поблескивая влажными глазами. – Мы были женаты даже меньше года.
Тут Генрих тоже неточен, я знаю факты. Их брак длился год и четыре месяца, меньше, чем брак с Китти Говард, продолжавшийся год и шесть месяцев, ровно до того дня, как он подписал указ о казни через обезглавливание. Но дольше, чем брак с Анной Клевской, который не удостоился такой высокой оценки и был расторгнут спустя шесть месяцев после заключения.
– Она вас так любила, – с надрывом вторит Анна Сеймур. – Но, хвала небесам, она оставила после себя такую чудесную живую память в своем сыне.
Упоминание о принце Эдварде тут же взбодрило короля.
– Да, да, – отзывается он. – У меня остался сын, и он очень хорош собой, не правда ли?
– Он – копия своего отца, – улыбается Анна. – Только посмотрите, как он стоит на портрете. Он – ваша абсолютная копия!
* * *
Я веду своих фрейлин обратно в мои покои. Я улыбаюсь, и они все тоже улыбаются. Мы все стараемся показать, что нас ничто не беспокоит, что мы не видим никакой угрозы своему положению и ощущению справедливости. Я – королева, а рядом со мною – мои фрейлины. Всё в порядке.
Когда мы возвращаемся, я жду, пока они вернутся за свое шитье, а чтец открывает книгу, одобренную епископом Лондонским. Тогда я говорю, что меня немного беспокоит живот – должно быть, что-то съела, – и хочу удалиться в спальню одна. Нэн идет со мною, потому что не существует силы на земле, которая могла бы ее удержать, а в спальне закрывает за нами двери и поворачивается ко мне.
– Стерва, – коротко бросаю я.
– Я?
– Она.
– Анна Сеймур?
– Нет, Джейн Сеймур, та, которая умерла.
Мои слова настолько неразумны, что даже Нэн не пытается меня поправить.
– Ты расстроена.
– Я публично унижена; на мое место у всех на глазах поставили призрак, и моя соперница – не просто хорошенькое личико, такое, как у Екатерины Брэндон или Мэри Говард, но труп, который не проявлял особой живости, даже пока дышал. И, несмотря на это, она – жена, которую невозможно забыть.
– Бедняжка давно мертва и уже не может его раздражать. Поэтому он может думать о ней только хорошее.
– Лучшее, что она сделала, – это ее смерть! Да она при жизни не была так мила и очаровательна, как сейчас!
Нэн делает жест, как будто желая остановить меня.
– Она сделала лучшее из того, на что была способна, и, прости Господи, Кейт, ты не была бы так жестока к ней, если б видела, как страшно она умирала: в лихорадке, тщетно взывая к Господу и своему мужу. Возможно, она и была дурочкой, но умирала она простой женщиной, чьи последние минуты были полны страха, боли и одиночества.
– Что мне до этого сейчас? Теперь мне придется каждый день проходить мимо ее портрета по дороге к столу? Кому не дозволено носить ее жемчуга? Кому приходится растить ее сына и спать с ее мужем?
– Ты рассержена, – говорит Нэн.
– Разумеется, – взрываюсь я. – Как видно, наши занятия не прошли для тебя даром. Да, я рассержена! Ты это поняла. Прекрасно! Дальше что?
– А дальше ты возьмешь себя в руки, – говорит сестра спокойным голосом, так же, как когда-то делала наша мать, когда я возмущалась какой-то детской несправедливостью. – Потому что тебе придется ходить на завтраки, обеды и ужины с высоко поднятой головой, улыбаясь, показывая всем, что ты довольна портретом, своим браком, своими приемными детьми и тремя их мертвыми матерями. И что ты счастлива с королем.
– И зачем мне все это делать? – задыхаясь, спрашиваю я. – Почему я должна делать вид, что мне не нанесли оскорбления публично?
Нэн очень бледна, и голос ее ровен и лишен всяких эмоций.
– Потому что если ты объявишь мертвую жену своей соперницей, то вскоре умрешь сама. Люди уже говорят, что он собирается снова жениться. Они говорят, что он не в восторге от твоих религиозных взглядов и что ты слишком налегаешь на реформы. И тебе придется опровергнуть эти слухи. Ты должна ему угождать. Ты должна приходить за обеденный стол как женщина, чье положение не подлежит никакому сомнению.
– А кто во мне сомневается? – кричу я. – Кто посмеет во мне усомниться?
– Боюсь, в тебе сейчас сомневаются очень многие, – тихо отвечает она. – По двору пошли сплетни. Теперь все сомневаются в том, годишься ли ты на роль королевы.
Дворец Уайтхолл, Лондон
Зима 1545 года
В тихие предрождественские дни король обеспокоен, а иногда и открыто зол как на своих основных советников, так и на новых мыслителей: никто не может добиться договора с Францией. Карл Испанский теперь требует заключения этого договора, чтобы получить возможность вернуться к своим делам. Он полон решимости выгнать реформаторов из Фландрии и земель Священной Римской империи. Он говорит, что они с Генрихом должны забыть о вражде с Францией, чтобы справиться с неизмеримо большей угрозой. Им всем троим следует объединиться, дабы справиться с лютеранами. Он даже заявляет, что пришло время нового крестового похода против страшных грешников, людей, считающих Библию главным руководством к жизни.