Не говоря ни слова, я беру ее руки и крепко сжимаю.
– Вы можете что-нибудь сделать, Екатерина? – шепчет Мария, обращаясь ко мне как к другу.
– Чего вы хотите?
– Спасите меня.
Я замолкаю.
– Я поговорю с ним, сделаю все, что в моих силах. Но вы сама знаете…
Она кивает, она все знает сама.
– Знаю. Но прошу вас, скажите ему. Замолвите за меня слово.
* * *
В тот день наша проповедь посвящена тщете войны. Это воодушевляющее послание читал один из лондонских проповедников. Он говорил, что все христиане должны жить в мире, как бы они ни предпочитали чтить Господа, – Он един для всех нас. Евреев тоже не следует преследовать, потому что их Бог – это наш Бог, хоть мы и считаем, что лучше его понимаем. Он напоминает нам, что наш Спаситель родился у женщины-иудейки, то есть родился евреем. Даже мусульман, погрязших во мраке невежества, следует оставить в покое, потому что и они признают Бога Библии.
То, что он говорит, звучит так необычно и так отличается от всего того, чему нас учили, что перед тем, как открыть дискуссию, я встаю, чтобы проверить, закрыты ли двери и достаточно ли далеко от них стоят стражи. Проповедник, Питер Ласкомб, отстаивает свою точку зрения и развивает тезис о человеческом братстве.
– Здесь будет уместно понятие и сестринства тоже, – говорит он, улыбаясь мне, хотя его заявление вполне может быть истолковано как ересь. Он говорит, что в давние времена в Испании, когда там правили мусульмане, действовало правило: все, верующие в Бога, должны проявлять уважение к вероисповеданию окружающих, и этот пример достоин подражания. Врагами должны быть те, кто не верит в Бога и отказывается принять Его Слово: язычники или глупцы.
Когда приходит время расставаться, он берет меня за руку и кланяется. Я чувствую, как у меня между пальцами появляется сложенная вдвое бумажка.
Я отпускаю его без единого слова, а потом говорю фрейлинам, что ближайший час собираюсь посвятить занятиям и не хочу, чтобы меня отвлекали. Спрятавшись за толстыми томами, я разворачиваю бумажку и понимаю, что держу в руках записку Анны Эскью.
Я пишу, чтобы предупредить Вас. Ко мне пришел человек, представившийся служащим при Тайном совете, и стал спрашивать, когда я проповедовала Вам и принимаете ли Вы таинство хлебопреломления. Я никому ничего не скажу, не назову никаких имен. И никогда не назову Вашего имени.
А.
Я встаю из-за стола и подхожу к камину, который светом разгонял понемногу сгущавшиеся в комнате полуденные тени. Протянув к огню руки, будто для того, чтобы согреть их, я бросаю записку прямо на горящие поленья, и она превращается в пепел, едва их коснувшись. Меня знобит, и мне не унять дрожи в руках. Я не понимаю, что происходит. С одной стороны, родная дочь короля обещана лютеранину, с другой – традиционалисты явно набирают силы. Сеймуры удалены от двора, Томас Кранмер не выходит из дома, и, кроме меня, больше некому говорить королю о необходимости реформ. Мне страшно и одиноко, и я не понимаю, что означают все эти противоречивые знаки. Я не понимаю короля.
– У вас заболела рука от пера? – спрашивает Нэн. – Мы бы могли записывать ваши мысли под диктовку, если вам нужен помощник.
– Нет, нет, – говорю я. – У меня все в порядке, все хорошо.
* * *
Нэн вместе с фрейлинами уже ожидает меня, чтобы выходить в общие залы, и, когда я выхожу к ним из своей спальни в новом темно-красном платье, она подходит ко мне, делая вид, что поправляет на мне рубиновое колье, и шепчет:
– Лорд Эдвард Сеймур написал жене, будто в Европе ходят слухи о том, что король собирается расстаться с тобой. Он тебе что-нибудь говорил? Хоть что-то? Он когда-нибудь выражал свое недовольство тобою?
– Всё как обычно, – тихо отвечаю я. – Только вот он жалеет, что у нас нет детей. Нэн, а может…
– Нет, – безапелляционно заявляет она. – Выкидыш или мертворожденный ребенок станет твоим смертным приговором, поверь. Пусть он желает этого ребенка, падай на колени вместе с ним и молись о зачатии, если это будет необходимо, но не вздумай пытаться родить то, что он может истолковать как дьявольский знак.
– А если ребенок родится здоровым? Нэн, я хочу родить ребенка, мне ведь уже тридцать три! Я хочу своих детей.
– Как ты собираешься это сделать? После принцессы Елизаветы у короля не рождалось здоровых детей. К тому же половина двора уверены в том, что она прижита от молодого Марка Смитона. Так что со времени рождения принцессы Марии – то есть уже тридцать лет – у короля не было здоровых детей, отцовство которых можно было бы гарантировать. Он не может зачать здорового ребенка со здоровой женщиной. Последний раз это убило мать.
Сестра наклоняется и поправляет мне юбку.
– Так что мне делать с этими слухами? – спрашиваю я, когда она выпрямляется.
– Пресекай их, жалуйся на них, а мы будем молиться о том, чтобы избавиться от них. На самом деле ты ведь ничего больше не можешь с этим сделать.
Я киваю, все больше хмурясь.
– Даже сейчас, с появлением этих сплетен, мы в безопасности, разве только…
– Разве только что?
– Разве только они не исходят от самого короля, – грустно заканчивает Нэн. Если это он сказал, что размышляет о том, чтобы жениться на другой женщине, а кто-то это услышал… А если источник этих слухов – сам Генрих, то мы пропали. Но мы все равно уже ничего не можем с этим поделать.
Я смотрю на свою свиту и на Анну Клевскую, готовящуюся выйти к обеду со своей обычной радостной улыбкой. Вот она, бывшая жена, которую он сейчас возлюбил настолько, что поселил ее при дворе. Ее пригласили на Рождество, а уже близится Пасха. Сразу за нею стоит Екатерина Брэндон, вдова его близкого друга, красивая женщина, которую он знает с ее детства, и, возможно, его любовница. Кроме них двоих при дворе хватает других женщин, новых лиц, хорошеньких, и таких молодых, что они вполне годятся мне в дочери, – в том возрасте, в котором была Китти Говард, когда он ее впервые увидел, а теперь в возрасте его внучки.
– Давай хотя бы отправим домой Анну Клевскую, – вдруг говорю я с внезапным раздражением.
– Я позабочусь об этом, – обещает Нэн.
* * *
В этот день без какого-либо предупреждения во дворце появляется Томас Сеймур с докладом о крепнущих силах флота и растущей угрозе от Франции.
– Подойди, послушай Тома Сеймура, – король подзывает меня к столу в приемной. Он берет меня за руку и держит за пальцы так, что мне приходится стоять лицом к Томасу и склонившись к мужу. Так я и слушаю доклад о том, сколько кораблей было отремонтировано и сколько построено, о сухих и наливных доках, поставщиках снаряжения и агентах по снабжению судна, торговцах канатами и парусиной. Томас рассказывает о том, что была предпринята еще одна попытка поднять «Мэри Роуз», и стало ясно, что ее можно поднять. Она может снова пойти под парусами. Возможно, у нее, как и у короля, получится победить время и пережить все остальные суда, остаться на плаву, даже когда иссякнут любовь и верность, сдерживая натиск любого врага.
– Ваше Величество, в саду специально ради вашего развлечения устроены состязания в стрельбе, – говорю я. – Не желаете выйти и посмотреть?
– Я могу выйти, – говорит Генрих. – Томас, тебе придется придумать устройство, чтобы перевозить меня с места на место. Что скажешь? Может, привезешь мне кран со своей верфи? Или лебедку из Портсмута?
Томас улыбается своему королю, и глаза его лучатся теплотой.
– Если бы величие имело вес, то вас, Ваше Величество, не подняло бы ни одно из известных устройств.
– А ты молодец, парень! – хохочет Генрих. – Сопроводи королеву на состязание и скажи им, что я скоро буду, пусть готовятся. Может, я и сам возьму в руки лук, там будет видно.
– Ваше Величество обязательно должен появиться там и показать им, как управляться с луком, – говорит Томас и предлагает мне руку.
Вместе мы направляемся к дверям, и моя рука горит на его рукаве. И он, и я смотрим прямо перед собой, на стражников, на расступающихся перед нами придворных, на дверь, но ни в коем случае друг на друга.
За нами следует моя свита, фрейлины с мужьями, а свита короля остается рядом с ним, ожидая, пока Генриха пересаживают из кресла на горшок. Кого-то послали за доктором Уэнди, чтобы тот дал королю горячего эля и микстуры от боли. Потом охранники пересаживают Генриха на кресло с колесами и катят его на стрельбы, как трофейного кабана на показ.
Стражники распахивают двойные двери, ведущие в сад, как только мы к ним подходим, и сквозь них во дворец врывается теплый весенний ветер, напитанный запахом первой скошенной травы. Мы обмениваемся быстрыми взглядами, потому что невозможно удержаться от радости неожиданной свободы, ощущения жизни в солнечном свете и пении птиц, и вида людей, разодетых в лучшие платья и готовящихся к очередной бессмысленной игре в самом красивом месте Англии.