Если ж это голубь Господень
Прилетел сказать: Ты готов! —
То зачем же он так несходен
С голубями наших садов?
Старый дом моего деда был двухэтажной глинобитной аллегорией. Для полноты картины ему не хватало таблички: “Достижение и гибель мечты”. Я застал лишь второе действие его судьбы. Дом рушился сам. Потом его снесли, чтобы на этом месте построить панельные высотки.
На сегодняшний день от изначальной мечты остались всего два кипариса у ворот во дворе, которые испуганно ищут исчезнувшую обитель.
Но когда дом еще существовал, в нем, кроме многочисленных его обитателей, жили старые шахматы. Их вырезал в тюрьме мой дядя. Все остальные предметы относились к этому монарху с почтительным страхом. Коробка сильно пострадала, как будто и ее пытали инквизиторы. Часть фигурок потерялась, потому что бабушка разрешала нам играть с реликвией. (Между революцией и детьми устанавливаются очень сложные взаимоотношения.) И если кто-нибудь намеревался использовать шахматы по их прямому назначению, то вместо отсутствующих фигурок на доску водружались их заместители – спичечный коробок, моток лески, наперсток…
История тоже была вынуждена оперировать фигурами и их заместителями, ибо ее enfants terribles любили выбрасывать из окон королей и ферзей.
Долгая и жестокая игра кончилась, и предстояло снова расставить фигурки на шахматной доске в их изначальном порядке.
Еще в 1955 году Маленков был пожертвован, как фигура в гамбите “коллективное руководство”. За этим событием последовал ряд странных ходов.
Булганин и Хрущев – после многолетней изоляции Москвы – отправились по миру с официальными визитами. А в Болгарию заявились новые анекдоты.
На торжественном приеме присутствовали: английская королева – с супругом, американский президент – с супругой и Булганин – с Хрущевым…
Когда сенсационно быстроходный советский крейсер “Орджоникидзе” причалил к пристани в Портсмуте, англичанка, услышав пушечные залпы, спросила своего спутника:
– Что случилось, дорогой?
– О, разве ты не знаешь? Прибыли Булганин с Хрущевым.
– А что, разве в них не попали с первого раза?
Куда там! Это были ангелы оттепели! Английская служба разведки не смогла узнать, как крутится винт нового крейсера, но зато сфотографировала Хрущева, который крутился перед зеркалом в гостинице. Так было установлено, что вождь – самовлюбленный самонадеянный человек. “Мы все за мир!” За мир?
1 марта 1954 года США взорвали первую водородную бомбу на атолле Бикини. Президент Эйзенхауэр оправдал эту акцию коммунистической угрозой. В результате была подписана новая хартия в духе традиций американской дипломатии, подобная той, в которой Черчилль некогда возвестил о появлении железного занавеса.
Советская военная индустрия совершенствовалась в производстве все более страшных орудий.
Мне кажется, что даже животные чувствовали надвигающуюся угрозу ядерной катастрофы. И растения… Зачем было советской пропаганде поддерживать миф об успешных “мирных переговорах”, “мирных договорах”, “мирных наступлениях”, “мирном соревновании”? “Потепление”, “разоружение”, “мирное совместное существование”… Кому и зачем надо было так долго обманывать человечество, заговаривая ему зубы этой хрущевско-брежневско-горбачевской логореей, вплоть до того момента, когда президент Буш заявил перед лицом конгресса США: “Мы выиграли холодную войну”?
Но даже тогда непобедимая Москва снова праздновала победу – победу демократии!
Хорошо, мы были одновременно и победителями и побежденными. Чего еще они хотели от нас? Чтобы мы судили себя так, как победитель судит побежденных? Или чтобы ненавидели друг друга так, как побежденный ненавидит победителя? На нас смотрели с подозрением. Видели, что мы были и остаемся ужасными детьми, теряющими самые ценные фигуры. Детьми, которые не проигрывают, а сами выбрасывают их из своих сердец, потому что играют не в общепринятую игру, а в какую-то свою, ранее неизвестную. А вдруг окажется, что эта игра как раз и была правильной?
Университет снова превратил нашу дружбу с Костой Павловым в ежедневную. Сначала мы проводили вместе переменки, потом пары (мы сбегали с них одновременно, хотя Коста бегал быстрее меня, потому что был настоящим спортсменом) и наконец стали проводить вместе сутки напролет. Коста изменился. Стеснительный любимчик гимназии превратился в шумного любимца университета. Он печатался в каждом номере журнала “Шершень”, словно воскрес сам Ведбал [19] . Поклонники крутились вокруг него, как зомбированные. Они были готовы вынести любые остроты, пожертвовать всем, даже самым дорогим, даже последней сигаретой. Я знал, что богемность Косты – всего лишь маска, modus vivendi. Когда мы оставались наедине, когда мы гуляли по ночным улицам, опьянев от бесконечного диалога, маска исчезала. Коста снова становился прежним юношей: сентиментальным, легко ранимым, окрыленным и беспомощным. Но даже и тогда мне казалось, что тень вокруг его глаз – это последний холодный атрибут маскарада. Я спешил упрекнуть себя за это видение, уверить себя в том, что это мне только кажется. Но Коста улыбался, будто подсказывая, что мне не почудилось. Его улыбка была похожа на след от заложенной камнем двери. Я догадывался, что в детстве ему довелось многое пережить, но сам он об этом не хотел ни говорить, ни даже думать. И я не любопытствовал, за что его исключили из гимназии, почему он не учился несколько лет, почему его беспокойство блуждало между селами Курило и Студена.
Коста познакомил меня с Иваном Динковым.
К тому времени я уже заметил, что в присутствии третьего лица он становится более веселым и вдохновенным. Со мной же все обстояло наоборот. Словно Коста нуждался и в постоянном зрителе, свидетеле, менторе, и в объекте – оппоненте, контрапункте… Может, его система была троичной, а моя – двоичной?
Иван Динков не мог быть ни вторым, ни третьим номером. Он был первым с самого рождения. Иван совсем недавно закончил юридический факультет и стал печататься в газете “Народна младеж”, вдобавок он был красавцем – рыцарем печального образа, восхищенным своей деревенской фантазией и очевидным талантом. Из всех нас только он уже работал (в каком-то журнале). Только он был уже женат (на поэтессе Адриане Радевой). Только у него был уже ребенок. И вот этот “страдалец”, которому, как могло показаться, больше нечего было уже и желать, стал нашим собратом.
Что именно сблизило нас так скоро? Мы были настолько разными, что, наверное, дополняли друг друга. Может, само время тогда хотело, чтобы снова возникли какие-то сумасшедшие группы, какие-то кланы и племена битников, короче говоря, “сердитые” и всякие прочие поколения. В Болгарии, где любая изоляция и обособление считались вражеским влиянием, это приключение казалось опьяняющим.
Мы стали чем-то вроде треугольной коммуны. Немного позже ценой огромного самоотречения Миша Берберов модифицировал эту коммуну в квадрат. Но как бы ни были расставлены фигуры, центром группы всегда оставался Добри Жотев. Он стоял высоко-высоко над всеми, как настоящий Король Поэзии. И мы сами смеялись над собой, когда называли нашу компанию его преторианской гвардией. Если Король не “навещал дьявола” или какого-нибудь разведенного ангела, он водил нас в Клуб журналистов.
В то время это было одно из самых изысканных и престижных мест. В длинном хрустальном зеркале напротив камина отражалась суета всей тогдашней культурной элиты. И каждый констатировал, что из всех он самый видный.
Порция фасолевого супа с острым перчиком, колбаса луканка, гренки, стакан айрана (Король, в отличие от нас, не выносил алкоголь) и, наконец, молочная баница с чашкой кофе – это можно было назвать римским пиром.
Бесцельно бродя по улицам, поджидая в какой-нибудь редакции запаздывающего ментора или проводя время в поисках друг друга, мы с утра до вечера говорили о поэзии и любви. Только в Клубе журналистов все разговоры традиционно сводились к политике. Тогда она казалась мне чуждой и скучной. Но я делал вид, что активно участвую в дискуссии. Мне было интересно переводить услышанные новости в образы.
Они представлялись мне телами, плывущими по воздуху. Шарами или бумажными самолетиками, которыми бросаются друг в друга дети. Важные новости казались мне похожими на вытаращенные глаза и открытый рот… Именно в клубе я узнал о том, что в марте 1954 года на должность первого секретаря ЦК БКП был выдвинут самый безликий из всех членов политбюро – Тодор Живков. Я долго не мог запомнить это имя, в голове у меня вертелись всякие живкоживковы, тодорпраховы и др. Папаша Добри тоже не слишком дружил с именами. Он очень раздражался, когда одно и то же лицо мы называли по-разному – то Аденауэром, то Эйзенхауэром.
А последние известия подкидывали нам все новые проблемы.