— Ради Бога, накройте меня шинелью, я так зябну.
Я набрасываю на него шинель и закрываю его. С каждым днем отношения наши делаются лучше.
— Я виноват перед вами, — сказал он мне вчера, — до Ростовского боя я был о вас совсем другого мнения. Я думал, что вы — буржуй и поступили сюда, как многие, которым некуда деваться. Теперь я вижу, что это не так.
Я считаю это признание большой победой. Для большинства я должен казаться или таким драпающим буржуем, или Дон Кихотом. Чем больше людей поймут мою психологию, тем больше я буду прав, ломая свою жизнь ради идеи активной борьбы за попираемое право.
Я еду в Москву. Как усложнилось это путешествие. Прежде билет в sleeping-car, свежая простыня в уютном купе, несколько часов езды, и освещенный электрическим светом перрон Московского вокзала. Теперь несколько месяцев стоянок, путешествие по нудным кубанским станицам взад и вперед, артиллерийский бой, дни без пиши и ночи без сна. И все это входит в то же самое путешествие в Москву. И если придется ехать куда-нибудь на Мальту — для меня это будет часть путешествия все в ту же златоглавую столицу. Придется ли доехать до цели? Не разорвутся ли рельсы моего тернистого пути? Не свалится ли мой поезд с высокой насыпи, которую я соорудил для него из моей любви и моих страданий? Не встретит ли меня смерть на каком-нибудь полустанке, чтобы сказать, оскаливая зубы:
— Выходите… пересадка…
В твоих руках, Господи, моя судьба. Но я двигаю мой сумасшедший экспресс по одному ориентиру. На скрещении нитей моей панорамы виднеются златоглавые купола Московского Кремля…
23 февраля. Екатеринодар. Совершается великое таинство жизни и смерти. Почти для всех, кого я встречаю, наступают дни ужаса и отчаяния. Кажется, что рушатся прежние устои. Кажется, что Антихрист, восседающий в Кремле, торжествует победу над поруганным Христом. И готовы люди проклясть самое служение Христу — ибо печать Антихриста видят во всем сущем на земле. Для меня же совершается великое таинство. Чей-то голос, подобный раскату грома, произнес роковые слова: “Елицы оглашеннии — изыдите…” И кончается литургия оглашенных. Начинается литургия верных.
Ровно две недели тому назад я был в Ростове. Ходил по ростовским улицам, видел восторг освобожденного города и верил в нашу победу. Мы погнали большевиков, которые бежали в панике, оставляя нам свои орудия, бронепоезда, свое имущество и свои запасы. И теперь мы шли бы вперед, в Донецкий бассейн. Но кубанцы, дрогнули, обнажили фронт, частью разошлись по станицам, частью предались врагу. Пришлось оставить Ростов. Пришлось сдать Батайск, который, как белый Верден, почти два месяца отражал удары большевиков. А затем покатилась красная волна по Кубани. Едва успевают наши поезда отходить от наступающих врагов. Наша армия загоняется к Черному морю.
Все наши четыре орудия, вслед за моим, вышли из строя. Осталось одно пятое орудие Виккерса, отнятое у большевиков с бронепоезда “Товарищ Ленин”. Нам нужно чиниться — и мы летим стрелою в Новороссийск. Но нет уверенности в том, что мы действительно будем чиниться и недели через три пойдем назад, в бой. Почти все говорят, что в Новороссийске мы бросим базу, испортим окончательно орудия, а может быть, вместе с ними будем посажены на пароход и транспортированы в Крым. Там составим мы ядро верных нашей идее, и чем больше оглашенных отойдут от нашей литургии, тем чище и полнее будет наше последнее служение.
24 февраля. Екатеринодар. Несколько дней тому назад командир заявил всем казакам, что держать он их не будет насильно и желающие могут быть с поезда откомандированы. Почти все казаки заявили об уходе.
— Как ужасно, что бегут они как крысы с тонущего корабля, — сказал капитан Д.
Но мне, наоборот, стало радостно так, как бывает во время опасности, когда что-то торжественное спускается с горных вершин. Мы остаемся одни — человек шестьдесят, вместе с офицерами. Не будет этого подразделения на “мы” и “они”. И я сказал капитану Д. о начавшейся литургии верных.
На следующий день казаки одумались — ушло только несколько человек. Мы будем и впредь иметь половину команды, которая сомневается, куда ей идти. Что толку в этих сомневающихся? Не пора ли поставить вопрос о чистом добровольчестве, об ордене духовных рыцарей, куда принимаются только после искуса.
Н. совсем пал духом. Желчно и зло доказывает, что дело наше безнадежно погибло. Смеется над моей верой со злорадством, каким-то исключительным. Он проклинает тот день, когда вступил добровольцем. И добровольцы, и большевики в его глазах одинаковые грабители. У большевиков даже есть то, чего нет у нас, — организованность. Порядочному человеку нет места среди Добровольческой армии — и он мечтает пойти на комиссию, получить отставку, отряхнуть прах от ног своих.
— Поступая сюда, я думал, что совершаю великое дело, а теперь — не будет ли это позором, — сказал он. — Вместо идеи Великой России приходится защищать дело авантюристов.
И он с радостью очутился бы теперь в Москве, где он мог бы заниматься наукой и в кругу своих единомышленников отводить душу.
Между мною и им легла непроходимая пропасть. Меня возмущает эта интеллигентская расхлябанность, а его — мое упорство, которое в его глазах граничит с глупостью. Через каждые два слова он подчеркивает, что, “рассуждая логично”, он приходит к этим выводам. Я думаю, что человеческая логика не всегда проникает в бездны Божьих путей. В Кущевке один интендантский чиновник (между прочим, офицер) сказал, что на английском обмундировании он переменит форменные пуговицы на штатские: неуместно русскому офицеру носить герб с собаками. А по-моему, особенно уместно. Там есть два девиза. Honny soit qui mal у pense, Dieu est mon droit.
В Екатеринодаре посетил профессора К. Обрадовались, расцеловались. Он так же интересен, сдержан, элегантен и свеж. Только много белых волос засеребрилось на его висках. В маленькой комнатке, куда пришло много беженцев-профессоров, я читал по их просьбе свои записки. Оказалось, что присутствовавший Богдан Кистяковский возился с Кубанской радой, кого-то инструктировал и чуть ли не составлял какие-то законопроекты. То, как я поносил кубанцев и их Раду, приобрело особую пикантность. Странная судьба Кистяковских: Игорь устраивал самостийную Украину, Богдан устраивает самостийную Кубань. Около К. все в панике. То ли бежать, то ли нет. И больше склоняются, чтобы остаться: героизма бегства надолго не хватает. Да и верно:
Бежать. Но куда же?
На время не стоит труда,
А вечно бежать невозможно…
И сейчас же начинают звучать знакомые нотки. Дело добровольцев проиграно. Вчера расстреляно 11 офицеров за грабеж, а сколько не расстреляно? Явился какой-то доктор, перебежчик от большевиков. Он ужаснулся безобразию нашей санитарной части (есть от чего ужаснуться, больные и раненые просто бросаются). Но оказывается, что дело эвакуации поставлено у большевиков идеально: они заботятся прежде всего о своих раненых. Наконец, большевики изменили прежний режим, а террор стал значительно мягче. Прокладывается пока что мостик к советской России. Кто-то запасается удостоверением о принадлежности к профессиональному союзу. Что же? Все это трезво и… логично.
Я приобрел недавно кольт — и полюбил его, как самую дорогую вещь. Цианистый калий переходит в углекислый калий и может изменить. Кольт не изменит. Вчера ночью я шел на Черноморский вокзал по темному пустырю. Кольт в моем кармане придает большую уверенность. Теперь он особенно нужен, так как ожидается выступление местных большевиков.
Пришел вечером наш фельдфебель Хацковский в некотором подпитии. Люблю людей, которые умеют весело пить, о которых сказал Беранже:
… не то чтоб очень пьян,
Но весел бесконечно.
25 февраля. Я наблюдаю давно за Хацковским и все больше к нему привязываюсь: он не изменит. Он даже в шутку не позволит себе сказать что-либо ироническое по адресу Добрармии (что некоторые себе позволяют). К нашему делу относится он серьезно, и видно, что три Георгиевских креста обязывают его быть верным до конца.
Сегодня, возвращаясь из города поздно вечером, на темном пустыре между городом и вокзалом меня окликнул чей-то незнакомый голос:
— Профессор Д.?
— Да. Но кто вы, не узнаю.
— Поручик К.
С ним я встречался три раза. Первый раз это было в Старобельске. В 1917 году, перед выборами в Учредительное собрание, я поехал туда сражаться за партию народных социалистов. Он выступал оппонентом от партии народной свободы — остроумно, красиво, даже ярко: он был опасный оппонент. Потом мы очутились с ним в одной партии; но вновь пришлось сразиться в Харькове, незадолго до прихода большевиков, на партийной кадетской конференции. Он был на крайне правом лагере и говорил такие вещи, которые неприемлемы даже для октябриста. Теперь мы встретились — оба фронтовики — и первый раз заговорили не как противники. Правда, он считает, что все погибло. Но он не бежит, он готовится только сам погибать. Это способно меня объединить с людьми любых направлений и любых партий: все эти люди будут участниками литургии верных.