Сам Николай Милиевич Аничков, в прошлом товарищ министра просвещения, ныне сенатор, гласный городской думы, член комитета попечительства о приютах и проч., принимал у себя Гапона, угощал его дорогими винами, притом во хмелю не стесняясь рассказывал, что вина эти позаимствованы в Зимнем дворце в свою пользу его родственником, Милием Милиевичем, заведующим дворцовым хозяйством. Также не чинясь говорил он о думских аферах. Гапон мотал на ус, а в ответ откровенно рассказывал кое-что о своей жизни, делился своими суждениями по разным церковным и общественным вопросам. Аничков ласково слушал. Его маслянистые пьяные глазки были полны, казалось, искреннего доброжелательства. Недавнему полтавскому попу из государственных крестьян нравилась дружба с высокопоставленным, чиновным человеком.
Хорошая была жизнь. И сам Гапон всё разрушил.
Рядом с местом жительства и службы Гапона находилось так называемое Гаванское поле — большой пустырь, на нем свалка. Там постоянно толпились, валялись, ночевали бездомные, чем придется живущие люди: те, кого в Париже зовут клошарами, ныне в России — бомжами или бичами, а в те дни — босяками.
Слово «босяк» увековечил молодой Горький. В первые годы XX века он был одним из самых модных русских писателей. С его легкой руки босяки в сознании читателя-интеллигента окружены были романтическим ореолом. Правый публицист Михаил Меньшиков так парадоксально объяснял успех «босяцких» рассказов среди образованного класса: «Циническое миросозерцание голи — оно нам родно, оно наше… В самом деле, что такое босяки? Они — оторванный от народа класс, но и мы — оторванный; мы — сверху, они — снизу. Они потеряли связь с землею и живут случайными отхожими промыслами — и мы также. Они не хозяева и всегда наемники, и мы также. Они бродят по всей стране из конца в конец, от Либавы до Самарканда, от Одессы до Владивостока — и мы также: наша чиновничья интеллигенция с беспрерывными переводами, перемещениями бродит не менее золоторотцев, хоть и получая за это прогоны…»
Гапон, конечно, в 1902 году хоть чуть-чуть, а читал Горького (через два-три года судьба сведет этих людей!). Все читали. Но обитатели Гаванского поля, как и Девичьего поля, близ Забалканского (Московского) проспекта, где отцу Георгию тоже приходилось бывать, не походили на Челкаша и даже на Сатина. Это были грязные, оборванные, опухшие мужчины и женщины. Гапон часто останавливался и беседовал с ними. Он не испытывал к ним брезгливости — ему вообще чужда была брезгливость к людям, физиологическое отвращение к ним. Из него вышел бы, наверное, неплохой врач, обернись все десять лет назад иначе. Гапон видел, как иной босяк, зайдя в притвор церкви во время проповеди, мнется, стесняется пойти дальше. Сейчас сам священник заговаривал с таким человеком. Бродягам это льстило. Они охотно рассказывали красавцу-попу свои истории, часто, конечно, привирая. Выходило, что многие босяки, золоторотцы, зимогоры, Спиридоны-повороты (как их только не называли!) — в прошлом благопристойные граждане, даже выходцы из аристократических семей иногда.
Заинтересовавшись вопросом, Гапон стал посещать ночлежки и работные дома, вникать в их устройство и подробности их работы. Он переодевался в лохмотья, чтобы не привлекать внимания. Потом приходил уже в рясе, устраивал богослужения, беседовал с золоторотцами.
Это вызвало вопросы у властей. Сам градоначальник Николай Васильевич Клейгельс вызвал странного священника в свою канцелярию и уделил несколько минут разговору с ним. Никаких вредных политических целей в занятиях Гапона в итоге не усмотрели. Клейгельс даже продемонстрировал к этим занятиям благосклонный интерес.
Георгий Аполлонович подходил к делу не как проповедник-моралист, а как организатор. Он умел заворожить толпу, был в этом качестве ценим и востребован — но ему этого было мало, он хотел другого. Беседа с Клейгельсом подтолкнула его к действиям.
Весной 1902 года Гапон составил проект, озаглавленный «К вопросу о мерах против босяцкого нищенства и тунеядства».
Начинает он с критического анализа существующего положения дел:
«Правительство и общество издавна стремились придти на помощь бездомному, босяцкому люду. Но меры, предпринимаемые по соображениям политико-экономическим или по высоко-христианским побуждениям, до сих пор не дали желаемых результатов. Тунеядство и профессиональное нищенство здоровых физически людей все более и более увеличиваются… Зло и с политической, и с общественно-экономической точек зрения очевидно. Талантливо же проидеализированное и прикрытое литературной пеленой и крайне опасно».
Гапон разбирает всё, что делается для бездомных: всё оказывается бесполезным или вредным. Ночлежные приюты? «Негигиеничны в физическом отношении, в нравственном же — это школы разврата и порока». Беспорядочная милостыня? Только загоняет болезнь глубже. Административные высылки бродяг? Тяжким бременем ложатся на городской бюджет, создают всероссийский «водоворот» люмпенов, заражают столичными болезнями невинные еще деревни. Дома трудолюбия? Там босяки, «проводя целый день в непривычной для них обстановке, добывают крайне небольшие деньги и отправляются на ночь в том же оборванном виде в ту же душную и грязную ночлежку».
Что же предлагает Гапон?
Прежде всего он делит всех босяков на две категории: во-первых, «людей с прирожденными дурными наклонностями… с детства вставших на путь порока»; во-вторых, «выбывших из честной и трудовой колеи в более или менее зрелом возрасте». Вторых гораздо больше, и их, современным языком говоря, социализации Гапон уделяет основное внимание.
Для этих людей предлагается создать добровольные трудовые поселения или колонии, с обучением ремеслам, с грамотной организацией досуга, с лечебницей для алкоголиков. Колонии предполагается создавать в сельской местности. Каждой колонии выделяется 100 десятин земли, причем разной — пахотной, песчаной, торфяной, дабы каждый смог найти близкую себе работу.
Но главное — артельный принцип. «Только благодаря артельному началу у колониста, вследствие убеждения, что он живет и кормится трудовым заработком своим и своих товарищей, может явиться уважение к самому себе». В автобиографии Гапон прямо пишет, что эти колонии были бы «свободными кооперативными предприятиями». В 1902 году священник еще не подпал, казалось бы, под влияние революционных партий, но проект его был вполне в духе умеренного, «фабианского» социализма.
Гапон понимал, однако, что не все зимогоры готовы к кооперативному раю, и предусмотрел для отсталых босяков второй тип добровольных поселений — без артельного начала. Наконец, для склонных к преступлениям, «с детства ставших на путь порока», предлагались колонии с принудительным трудом. За хорошее поведение из этих полутюремных колоний босяки должны были переводиться в колонии добровольческие, а оттуда — в колонии-артели. За скверное — перевод в обратном направлении. В колониях для порочных бродяг наличный счет колониста должна поступать малая часть заработка, в добровольческих колониях — половина, в артельных — большая часть. Заработав 500, скажем, рублей, колонист должен был освободить место, но членом артели мог и остаться.
Поражает тщательная продуманность и четкость прожекта… которая, конечно, стала бы разрушаться при малейшем соприкосновении с реальностью.
Гапон был увлечен новым делом — и совершенно забросил свои обязанности в приютах. Вдохновенных проповедей больше не было. Вместо того старшие девочки были привлечены к работе: они переписывали от руки творение своего любимого наставника для представления по инстанциям. Молодой священник почувствовал, что обрел свое призвание. Он повторял, что его ждет либо величие, либо каторга. Он становился — неожиданно для всех — робким и черствым. Как-то он, недавно без всякого страха бывавший в темных ночлежках, отказался причастить мальчика, больного тифом. Он берег себя для великих свершений.
Клейгельс доброжелательно отнесся к проекту и представил его на рассмотрение старому генералу от инфантерии Максимовичу, командиру 3-го гвардейского корпуса и члену Комитета попечения о раненых, по совместительству ведавшему благотворительными учреждениями, состоящими под покровительством императрицы. От него проект (специально отпечатанный в ограниченном количестве экземпляров) попал к гофмейстеру Танееву, отцу знаменитой впоследствии Вырубовой, одному из влиятельнейших людей при дворе, и, наконец, к самой Александре Федоровне, которая также была благосклонна.
На том, впрочем, всё остановилось. Рассмотрение проекта по существу все откладывалось. Между тем о священнике-филантропе пошли слухи в великосветских кругах. Парадокс: участие в заботе о самых убогих и угнетенных подданных империи все больше и больше сближало Гапона с людьми из высшего света и высшей администрации. Его стали приглашать к себе высокопоставленные дамы-благотворительницы — и вскоре они были очарованы молодым священником не меньше, чем приютские девочки. Гапон стал завсегдатаем салона Софьи Петровны Хитрово, «умной женщины», падчерицы А. К. Толстого и возлюбленной Владимира Соловьева. Елизавета Алексеевна Нарышкина, статс-дама и знаменитая филантропка, уже пожилая, рассказывала про молодого государя, которого знала с детства, про его благородное сердце, но и про его слабость, нерешительность. Гапон надеялся, что когда-нибудь Николай сможет проявить себя и осчастливит свой народ. И, может быть, именно ему, Георгию Гапону, суждено указать царю истинный путь?