Филофея Мисюру Муиехииу (1527–1528), которого считали и знатоком Востока (см.: Шихматов А.А. Путешествие М.Г. Мисюря Мунехина на Восток и Хронограф редакции 1512 г. – Известия ОРЯСЛ. 899. Ч. IV. кн. 1. С. 200–202; возражения по этому поводу: Зимин А.А Россия на пороге нового времени. С. 361–362). Этот документ интересен, в частности, фразой о том, что «агаряне» (турки), завоевав Византийскую империю, в ней «веры не повредиша». П.Н. Масленникова (в статье «К истории создания теории “Москва – третий Рим”». ТОДРЛ. T. XVIII. С. 153) считает данный пассаж лишь плодом «пыла в споре». По Зимину же дело обстояло сложнее. В 1526 г. в Москву прибыли послы от Римского Папы, настаивая на принятии Россией церковной унии. В пользу воссоединения католицизма и православия усиленно хлопотал и ненавистный Филофею Николай Немчин (он же – Николай Булев, пропагандист борьбы с Османами. – М.Б.). Поэтому Филофей всячески подчеркивал вредоносность «латинян», впавших в ересь, а также греков. Зато о турках он пишет неожиданно в спокойных тонах, утверждая даже, что они не «насильствуют грекам от веры отступати». В крестовый поход против турок стремился вовлечь Россию именно Римский Папа – и этим планам сочувствовало и «греческое лобби» в Москве, а также так называемые нестяжатели, программа которых резко расходилась с филофеевской. И вот потому «в послании Мисюру антилатинские нотки усиливаются, а антитурецкая полемика смягчается» (Зимин А.А. Россия на пороге нового времени. С. 342). Однако, независимо от тактических ходов Филофея и его вариант теории «Москва – третий Рим», и последующие ее модификации представали как в первую очередь непримиримо-антиисламские. При всех своих антипатиях к неправославному христианству они все же не акцентировали категориальную разнородность его и русской культуры. Напротив, тенденция на признание онтологической взаимоотчужденности последней и «басурманства» – особенно татарской его разновидности – была превалирующей. Что же касается турок, то никак нельзя счесть «ослаблением антитурецкой полемики» включение в первую и во вторую (1512 и 1533 гг.) редакции «Русского хронографа» ярко антитурецкой «Повести о взятии Царьграда» Нестора Искандера. Учтем и то, что в русское обществе всегда – и при Василии III, и при его сыне, Иване Грозном, – была сильна ориентация на войну не с Ливонией, а с Турцией, за присоединение Крыма (князь Андрей Курбский). Не следует, наконец, придавать особого значения и «чертам восточной казуистики», присущим русской дипломатии в периоды ее переговоров с иностранцами (Леонтьев А.К. Государственный строй, право и суд. – Очерки русской культуры XVI века. Ч. 2. С. 31), хотя бы потому, что само это понятие – «восточная казуистика» – крайне расплывчато и с успехом могло быть применено и к тогдашним западным политикам и юристам.
134 Согласно Панченко и Успенскому, «европеизм» Ивана Грозного был лишь его, царя, прерогативой, «не в пример и не в образец подданным». Культурная же ситуация характеризовалась, с одной стороны, «охранительными, консервативными тенденциями, сказавшимися, в частности, в ослаблении литературных контактов с Западом», а с другой, востокостремительными, (вернее даже, мусульманостремительными) симпатиями. Об этом-де, как утверждают авторы, ссылаясь на Д.С. Лихачева (см.: Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. 2-е изд. Л., 1971. С. 120), можно судить по «Казанской истории», где «защитники Казани изображаются чуть ли не в приязненных тонах, не как супостаты, а как “наши”». (Панченко А.М., Успенский Б.А. Иван Грозный и Петр Великий. С. 65). Но магометанская Казань, осажденная русским войском, скрыта «темным облаком», которое будет рассеяно «лучами благоверия» (ПСРЛ. T. XIX. С. 173). В «Казанской истории» поставлена задача «формирования идеального образа царя-воина и царя-христианина… В Иване Грозном подчеркиваются черты идеального христианина – мягкосердечие, стремление предотвратить кровопролитие, милосердие к врагу» (Волкова Г.Ф. Казанская история и Троицкие литературные памятники о взятии Казани //ТОДРЛ. XXVII. Л., 1983. С. 108). Иван Грозный обрисован как благочестивый монарх и выдающийся полководец, «ощущающий всю ответственность, которая лежит на нем при выполнении высокого государственного и религиозного долга – покорить «басурманское» царство». Далее я приведу еще ряд цитат из той же «Казанской истории», говорящих лишь об исламо– и татарофобии этого произведения, и не более. Что касается Д.С. Лихачева, то напрасно Панченко и Успенский берут его себе в союзники: он – принципиальный противник любых форм евразийского толкования истории русской культуры, в том числе и средневековой, с ее «особой сопротивляемостью» по отношению к Азии (Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М., 1979. С. 10 и след.). Совершенно неверно и утверждение Панченко и Успенского об уникальном «европеизме» Ивана Грозного. Известный историк Н.И.Костомаров был куда более точен, когда писал в своем предисловии к «Запискам о Московии XVI века сэра Джерома Горсея» (СПб., 1909. С. 17): «Русские, нередко досадовавшие на англичан за то, что они употребляли в свою пользу те силы Русской земли, которые, по всем правам, должны были увеличивать богатства туземцев, сознавали, однако, свое невежество и неумение самим совладать с этими силами, смотрели на англичан как на людей выше себя, и обращались к ним часто с легковерием». (О западофильском настрое в кругах русской элиты см.: Ржига В.Ф. Боярин-западник XVI в. (Федор Карпов) // Ученые записки Института истории РАНИОН. T. IV. М., 1929. С. 39–48; Синицына Н.В. Федор Иванович Карпов – публицист, дипломат XVI века. Автореферат канд. дисс. М., 1966; Зимин А.А. Федор Карпов, русский гуманист XVI в. «Прометей». Сб. 5. М., 1968. С. 364–380). Карпов знал не только греческий и латинский, но и восточные языки (Зимин А.А. Россия на пороге нового времени. С. 344).
135 Это была в основном серия пароксизмальных – т. е. внезапно наступающих и быстро обрывающихся – состояний. Но таковые всегда влекут за собой и изменения восприятия: поминутно лишаемый уверенности «средний человек» перестает воспринимать действительность во времени и пространстве, ибо в его сознании возникает иной, нереальный, мир, лишенный пространственно-временных опор; он воспринимает себя и даже весь универсум в предельно деформированном виде, объясняя это происками иноверцев, которых в свою очередь побуждает дьявол, и т. п. И конечно, все такие фобии усерднейше инспирировал сам Иван Грозный, у которого ярко проявлялись психологическая неустойчивость и склонность к садизму, маниакально-психические синдромы, врожденная гневливость, проявлявшаяся в аномальной подозрительности, во вспышках мизантропии, в параноических страхах перед заговорами и интригами (отсюда – и его стремление эмигрировать в Англию).
136 В какие бы комбинации ни вступали московские цари и элита с «басурманами», в народном сознании последние неизменно воспринимались как враждебная сила, к тому же постепенно вливающаяся в русскую властвующую элиту, в частности в опричнину. Так, историческая песня о Кострюке рассказывает о женитьбе Ивана Грозного на черкесской княжне Марии Темрюковне. Ставший шурином царя, брат Марии князь Кострюк (искаженное от Мамстрюк) бахвалится тем, что одолеет любого из московских силачей. Случилось, конечно, все наоборот, и песня торжествует по поводу очередного поражения ненавистных татар – независимо от того, что и Мария, и ее братья, во-первых, черкесы, а не татары и, во-вторых, приняли православие (см.: Русские исторические песни. Хрестоматия. М., 1985. С. 64–69). Те же непримиримо-антимусульманские (и не только антитатарские, но и антитурецкие, и антиперсидские) мотивы звучат и в других историко-фольклорных текстах – будь то песни о взятии Казани и борьбе с крымским ханом (Там же. С. 62, 63, 78–89), о покорении Сибири Ермаком (С. 89–93), о Смутном времени (С. 112), о битвах за Азов (С. 115), о восстании Степана Разина (С. 11) о русско-турецких баталиях XVIII и XIX вв. (С. 156, 157, 195), о Крымской войне (С. 191) и т. д.
137 Включая сюда и опору на иноземцев – как на неправославных христиан, так и на мусульман и крещенных из их среды – в качестве военной (а зачастую – и полицейской) силы. Но такого рода тактика вовсе не являлась исключительным достижением России XVI в.: она не раз пускалась в ход и западными средневековыми монархами (особенно Фридрихом II Гогенштауфеном), и различными мусульманскими владыками. Интересно, например, что в начале XVIII в. бухарский хан, по свидетельству посла к нему Петра Великого, Флорио Беневени, «ни на кого так не надеется, как на своих холопов калмыков и русаков, сиречь на тех, которые на Руси унизились. А которые и здесь родились от отца или от матери бусурманской, и тем не весьма верит, и оных одних без калмыков, николи в партию не высыпает» (Посланник Петра I на Востоке. С. 125; на с. 140 сн. 13 приведены данные о том, что бухарский посол в Петербург – Кули-хан был русского происхождения). Как видим, ксенократия – или, во всяком случае, явственные ее прообразы – имела размах едва ли не универсальный!