Античное для Франции около 1400 г. покрывалось понятиями rhétorique [риторика], orateur [оратор], poésie [поэзия]. Достойное зависти совершенство древних видят прежде всего в искусственности формы. Всем этим поэтам XV в. – и несколько более ранним – в тех случаях, когда они следуют движению своей души и когда им действительно есть что сказать, удаются живые, незатейливые, нередко занимательные и порой нежные стихотворения. Но в тех случаях, когда произведение должно быть особо красивым, поэт привносит в него мифологию, уснащает изящными латинскими словечками и чувствует себя rhétoricien [знатоком риторики]. Кристина Пизанская ощущает явственное различие между мифологическим стихотворением, которое она называет balade pouétique, и прочими своими вещами1365. Эсташ Дешан, посылая стихи Чосеру, собрату по искусству и своему почитателю, насыщает их неудобоваримой ложноклассической мешаниной.
О Socrates plains de philosophie,
Seneque en meurs et Anglux en pratique,
Ovides grans en ta poéterie,
Bries en parler, saiges en rhéthorique
Aigles très haulz, qui par ta théorique
Enlumines le règne d’Eneas,
L’Isle aux Geans, ceuls de Bruth, et qui as
Semé les fleurs et planté le rosier,
Aux ignorans de la langue, Pandras1366,
Grant translateur, noble Geffroy Chaucier!
……………………………………
A toy pour ce de la fontaine Helye
Requier avoir un buvraige autentique,
Dont la doys est du tout en ta baillie,
Pour rafrener d’elle ma soif éthique,
Qui en Gaule seray paralitique
Jusques a ce que tu m’abuveras1367.
В философии подлинный Сократ,
Сенека в нравах, Англ, еси практичен,
В поэзии Овидию собрат,
В реченьи краток, в мысли риторичен,
Орел в поднебесье, теоретичен
В Энея царстве: светочем паришь
Над островом Гигантов, Брута1368; зришь
Тобой взращенный сад; сродни, мосье,
В переложении Пандару лишь,
Великий, чтимый Жефруа Шосье!
…………………………….
Пусть Геликона влага уделит
Мне посему глоток аутентичен,
Тебе подвластен, он свой ток стремит, —
Днесь жаждаю, но оный глад этичен;
Се, в Галлии аз есмь паралитичен,
Доколе ты меня не напоишь.
Вот начало того, что постепенно вырастает в смехотворную латинизацию благородного французского языка, явление, которое высмеивали Вийон и Рабле1369. Этот стиль постоянно встречается в поэтической переписке, в посвящениях, в речах – другими словами, везде, где стараются достичь особой красивости. Так, мы встречаем у Шателлена: «vostre très-humble et obéissante serve et ancelle, la ville de Gand» [«ваш ничтожнейший и покорнейший раб и слуга, город Гент»], «la viscérale intime douleur et tribulation» [«висцеральная глубинная скорбь и терзание»]; у Ля Марша: «nostre francigène locution et langue vernacule» [«франкородное наше наречие и подсобный язык»]; у Молине: «abreuvé de la doulce et melliflue liqueur procédant de la fontaine caballine» [«напившийся сладостного и медвянотекучего напитка, что струит конский источник»], «ce vertueux duc scipionique» [«сей добродетельный сципионический герцог»], «gens de mulièbre courage» [«люди женственной доблести»]1370 1371.
Эти идеалы утонченной rhétorique не только идеалы чисто литературной выразительности, но одновременно, и во всё большей степени, идеалы высокого литературного общения. Гуманизм в целом представлял собою, как это уже было однажды с поэзией трубадуров, некую социальную игру, некую форму беседы, некое стремление к более высоким формам жизненного уклада. Даже ученая переписка XVI и XVII вв. ни в коей мере не отказывается от этой манеры. Франция здесь занимает промежуточное положение между Италией и Нидерландами. В Италии, где язык и мышление в наименьшей степени отдалились от настоящей, чистой античности, гуманистические формы вполне непринужденно сочетаются с ходом естественного развития всего наиболее высокого, что имелось в народной жизни. Итальянский язык из-за большей близости к латыни едва ли претерпевает насилие. Клубный дух гуманистов хорошо сочетается с обычаями общественной жизни. Тип итальянского гуманиста представляет собою последовательное развитие итальянской народной культуры, и вместе с тем – это первый тип человека нашего времени. Но в землях Бургундии дух и формы общественной жизни еще настолько близки Средневековью, что стремление к обновлению и очищению выразительных средств поначалу может воплотиться лишь в достаточно старомодной форме: в палатах риторики. Как социальные образования, они представляли собою продолжение средневековых братств1372, и дух, которым они были проникнуты, отличался, собственно говоря, новизной поверхностной и формальной. И только библейский гуманизм Эразма знаменует начало современной культуры.
Франция, вне своих северных провинций, не знает старомодной системы палат риторики, однако ее более индивидуализированные nobles rhétoriciens [благородные риторы] непохожи также и на итальянских гуманистов. Духовно и формально они всё еще во многом сохраняют верность Средневековью.
Кто же из представителей французских литературных кругов XV в. является носителем нового? Не помпезные глашатаи бургундских идеалов, облаченные в пышные одеяния: Шателлен, Ля Марш, Молине. Пусть даже именно они почитают вместе с аллегориями ораторское искусство и вместе с благородным стилем – латинизацию. Лишь в тех случаях, когда им удается освободиться от идеала искусственности и писать в стихах или прозе о том, что действительно лежит у них на сердце, их продукция делается удобочитаемой и вместе с тем выглядит более современной. Залогом будущего была не классицистичность, а непринужденность. Тяготение к латинизации и классицизму скорее препятствовало, нежели способствовало переменам. Новое проявлялось в простоте духа и формы, хотя бы даже при этом и сохранялись средневековые схемы. Именно таковы Вийон, Кокийар, Анри Бод, Шарль Орлеанский и автор поэмы L’amant rendu cordelier.
Восхищение помпезным бургундским стилем вовсе не ограничивалось пределами герцогства. Жан Роберте (1420–1490), секретарь трех герцогов Бургундских и трех королей Франции, видел в творениях Жоржа Шателлена, бургундца фламандского происхождения, вершину благородного искусства поэзии. Это восхищение породило литературную корреспонденцию, могущую проиллюстрировать только что сказанное. Чтобы завязать знакомство с Шателленом, Роберте прибегает к посредничеству некоего Монферрана, жившего тогда в Брюгге в качестве воспитателя юного принца Бурбонского при дворе его дяди, герцога Бургундского. Роберте посылает два письма для передачи их Шателлену, одно по-латыни и другое по-французски, наряду с высокоученым хвалебным стихотворением, обращенным к маститому придворному хронисту и поэту. Когда же тот не откликнулся сразу на предложение вступить в означенную литературную переписку, Монферран изготовил по старому рецепту пространное побудительное средство. Ему явились Les Douze Dames de Rhétorique [Двенадцать Дам Риторики], именуемые Science [Ученость], Eloquence [Красноречие], Gravité de Sens [Значительность Смысла], Profondité [Глубина] и т. д. Шателлен поддается на их соблазны, и вокруг этих Двенадцати Дам Риторики сосредоточиваются теперь письма сей троицы1373; продолжалось это, впрочем, недолго: Шателлену всё это наскучило и он прекратил дальнейшую переписку.
У Роберте квазисовременная латинизация речи переходит все пределы нелепости. «J’ay esté en aucun temps en la case nostre en repos, durant une partie de la brumale froidure» [«Какое-то время пребывал я в доме нашем в покое, в продолжение некоей части изморосной остуды»], – сообщает он о своем насморке1374. Столь же глупы гиперболы, к которым он прибегает, желая выразить свое восхищение. Когда же он наконец получил от Шателлена столь долгожданное поэтическое послание (которое и впрямь было много лучше, чем его собственное), он пишет Монферрану:
Frappé en l’œil d’une clarté terrible,
Attaint au cœur d’éloquence incrédible
A humain sens difficile à produire,
Tout offusquié de lumière incendible
Outre perçant de ray presqu’impossible
Sur obscur corps qui jamais ne peut luire,
Ravi, abstrait me trouve en mon déduire,
En extase corps gisant à la terre,
Foible esperit perplex à voye enquerre
Pour trouver lieu te oportune yssue
Du pas estroit où je suis mis en serre,
Pris à la rets qu’amour vray a tissue.
Ужасным блеском в око уязвленный,
Пречудным слогом в сердце прободенный, —
Людской же ум в трудах сие творит, —
Толь раскаленным светом ослепленный,
Луч коего, сквозь плоть проникновенный,
Ея же никогда не осветит, —
Восхищен в высь, телесно я разбит,
Повержен, дале немощен влачиться;
И духу слабу должно покориться,
В проулке тесном потеряв исход,
Где суждено мне было очутиться,
Попавши в плен любовных сих тенёт.
И далее в прозе: «Où est l’œil capable de tel objet visible, l’oreille pour ouyr le haut son argentin et tintinabule d’or?» [«Где око, способное узреть подобный предмет, ухо, могущее услышать тонкое серебряное звучание и золотой перезвон?»]. А что Монферран, «amy des dieux immortels et chéri des hommes, haut pis Ulixien, plein de melliflue faconde» [«друг бессмертных богов и любимец людей, превышающий Улисса, полный медоточивого красноречия»], скажет об этом? «N’est-ce resplendeur équale au curre Phoebus?» [«Не сияние ли это, исходящее от Фебовой колесницы?»] Не превосходит ли это Орфееву лиру, «la tube d’Amphion, la Mercuriale fleute qui endormyt Argus» [«рог Амфиона, Меркуриеву флейту, усыпившую Аргуса»]? и т. д. и т. п.1375